Ермак - Евгений Федоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приказный покраснел от удовольствия, но для видимости почванился:
Что ты, что ты! Разве ж это можно? Люб ты мне, и потому и покаюсь в слабости греховной: с юности обуреваем любопытством, и не премину заглянуть на сокровища нового царства, преклоненного государю… Тришка, эй холоп! — закричал он седобородому служителю. — Накажи немедля подать колымагу!
Дьяк степенно поднялся со скамьи. Враз подбежали два рослых боярских сына и обрядили его в добротную бобровую шубу, крытую золотой парчой, одним махом водрузили на голову высокую горлатную шапку. Они бережно повели дьяка под руки через большую душную избу Приказа, распахнули дверь, еще бережливее свели с высокого крыльца и усадили в колымагу.
Шел Иванко за Висковатовым и озорно думал: «Ишь, как чванится, старый кобель! Однако ж умно пыль в очи пускает, такие в посольских приказах ой как гожи! А будь годков пять назад, попался бы ты мне в руки на Волге-матушке, ух, и поговорили бы с тобой милый…»
Дьяк не заметил шальных огонько в глазах казака. Величавым движением руки он пригласил Кольцо в колымагу и усадил рядом собой. Неслыханная честь! Иванко расправил усы, крикнул сопровождавшим его казакам: «На конь!» — и развалился в колымаге, будто и век в ней ездил. Кони тронулись по бревенчатой мостовой, вешники заорали:
— Дорогу боярину!
Впереди побежали скороходы, щелкая кнутами. Кругом возка в пробежку заторопились холопы. Думный дьяк сидел каменным идолом, посапывал.
— Эй, смерды, дорогу! — все время выкрикивал верховой.
Проехали через густые толпы в Зарядье. На широком дворе, обнесенном тыном, купецкие амбары. Колымаги двинулись под шатровые ворота. Холопы извлекли боярина из возка и поставили на ноги.
— Веди, показывай рухлядь!
Кольцо поклонился, опустил руку до земли:
— Жалуй боярин в хоромы. В амбар только купцу в пору. Жалуй, высокий и желанный гость! — с подобострастием пригласил Иванко думного дьяка и так стал его обхаживать, что тот крякал от удовольствия. Сохраняя достоинство, Висковатов покровительственно снизошел:
— Люб ты мне, атаман, веди в свою горницу!
Дородный дьяк прошел через широкие сени и ступил в большую светлицу. Завидев боярина, сидевшие здесь казаки разом подскочили, сняли с гостя горлатную шапку, сволокли шубу и усадили на скамью, покрытую густой медвежьей шкурой. Висковатов внимательно оглядел горницу. В углу, пред образами, переливаются цветными огнями лампады, теплится свеча ярого воска. Тишина и полумрак. Дьяк остался доволен осмотром, но для прилику спросил:
— Всем ли ублаготворены, казаки?
Вместо ответа Иванко Кольцо выставил перед гостем короб и стал выкладывать рухлядь-нежных соболей, будто подернутых по хребту серебристой изморосью, чернобурых лис и горностаюшек. «Что за чудо-меха!» — у дьяка захватило дух. Он протянул руку и погладил мягкую и пушистую соболью шкурку. Из под широкой ладони с нежного меха заструились синеватые искорки.
— Хороша рухлядь! — после долгого любования, с завистливым вздохом вымолвил боярин. — Ай, хороша!
— Коли так, гость желанный, боярин наибольший, бери, все тут твое! — весело предложил Кольцо.
Думный дьяк запустил руку в бороду, задумался.
— Не знаю чем отблагодарить за такой дар. — Он снова загляделся на мягкую рухлядь, провел по ней ладонью, теплота меха передалась его сердцу. — Спасибо, милый, спасибо, храбрый воин, — поблагодарил он Иванку. — Я первая твоя заступа перед государем.
Сибирские меха опять уложили в короб, боярина обрядили и угодливо усадили в колымагу, а в ноги положили дар.
И снова вершник закричал:
— Эй, люди, дорогу. Боярин едет. Э-гей!..
Дьяк покачивался на ухабах. Сладко прикрыв глаза и протянув руку в короб, ворошил соболей: «Ай и рухлядь, ну и радость боярыне будет…»
На другой день казаки чинно и благолепно двинулись в Кремль. По правде сказать, у Иванки Кольцо засосало под ложечкой от сомнений. В Кремле жили царь, митрополит, разместились приказы, и невольный страх закрадывался в душу. Однако атаман овладел собой и горделиво нес голову. Внезапно сердце его обдало теплом: в перламутровой мгле зимнего московского утра по мосту через Неглинную навстречу сибирцам на быстром коне проскакал свой брат — донской казак. В синем кафтане, в шапке с красным верхом, на боку-кривая турецкая сабля; станичник промчался лихо.
— Ах ты, чертушка! Ах ты, ухарь! — зависливо похвалил Кольцо.
По взвихренной конником струе снега засеребрились искры…
В небе только-только заалело, из предутренней синевы выступали зубчатые стены Кремля. Сумеречно, того и гляди оступишься. Несмотря на январскую стужу, река еще не замерзла, чернела среди снегов. От речки Неглинки валил пар, на берегу — кучи навоза. Глубокий, широкий ров пролег между Кремлем и Красной площадью. Над Москвой разносился благовест. Густым медным басом гудит колокол на соборной звоннице, ему вторят на разные голоса колокола других церквей.
Кольцо и казаки по мосту беспрепятственно вступили в Кремль. На Ивановской площади говорливая толпа. У рундука — деревянного тротуара — сидит нищая братия-божедомы, юродивые. Вокруг все затихло. С красного крыльца узорчатого терема сошел царь. Казаки с нескрываемым любопытством разглядывали государя и свиту. «Так вот он каков, грозный царь!» — с волнением подумал Иванко. Царь был высокий, худощавый; стан погнулся, бороденка реденькая. Парчевая ферязь на нем сияла алмазными пуговицами и драгоценными камнями на бортах. На голове государя-круглая, отороченная соболем и усыпанная сверкающими лалами и смарагдами шапка Мономаха. Лицо царя хмуро, глаза пронзительны. Он медленно вышагивал по рундуку, покрытому сукнами, постукивая высоким посохом, отделанным золотом и самоцветами. Четверо румяных, совсем юных рынд в высоких шапках белого бархата, шитых жемчугом и серебром, окружали его. Всходило солнце, и в лучах его засверкало серебро длинных опашней, блеснули длинные топорики, вскинутые на плечи. Позади царя в торжественном молчании следовали бояре в тяжелых парчевых шубах, опричники. Впереди, на приличиствующем расстоянии от государя, несли «царское место», обитое красным сукном и атласом, оттененным золотыми галунами. Ближние опричники царя держали над его головой большой алый «солношник», который ослепительно сверкал золотым шитьем. Во главе шествия, с выпяченным животом, пыхтя выступал дородный боярин, одетый в яркую алую ферязь с жемчужным воротом и собольей оторочкой. Подобно соборному протодьякону, боярин басил на всю Ивановскую площадь:
— Крещеные народы, колпаки долой! Великий государь шествует. Эй-ей, шапки долой! Кто не снимет, кнутом того!
Толпа покорно обнажила головы. Молча, неторопливо царь прошел мимо. Впереди широко распахнута тяжелая дверь в собор, из которого доносится стройное пенье и видны мерцающие в полумраке огоньки лампад и свечей.
Царь торжественно вошел в собор и стал на подножье, возле своего кресла. Придворные окружили его. Казаков поставили недалеко. Кольцо в собольей шубе держался важно, степенно. Глядя на своего атамана, подтянулись и казаки.
В сводчатом высоком соборе полумрак, в холодном воздухе густыми витками поднимается сизый пахучий дымок росного ладана.
Иванко не слышал ни возгласов митрополита, облаченного в дорогие ризы, ни песнопения хора, — мысли его унеслись далеко. Казак думал о Сибири. «Как там батько Ермак Тимофеевич? Знал бы он, как привечают нас на Москве, возрадовался. А то ли еще будет!».
Церковная служба длилась долго, обо всем можно было передумать. Царь устало сидел на горнем месте и, полузакрыв глаза, слушал пение. Кольцо незаметно подвинулся вперед и стал разглядывать Грозного. Иван Васильевич, которому было пятьдесят с небольшим лет, выглядел старцем: под глазами — большие дряблые мешки, все лицо избороздили морщины, редкая седая борода висела клочьями. Держался царь надменно. Внезапно Кольцо встретился с устремленным на него взором Грозного. Не выдержал казак, под страшным взглядом царя потупился, и невольный страх охватил его. «Вот откуда идет его сила! — с трепетом подумал казак. — Очи сказывают, сколь силен он в неистовствах!»
Вдруг кто-то толкнул Кольцо в бок и сердито прошептал:
— Ты, казак, не больно заглядывайся на пресветлый царский лик. Молись богу да кланяйся!
«Уши и око государево, — хмуро покосился на шептуна Иванко, и вся кровь заходила в нем ходуном. — Эк, сколько этой нечисти расплодилось на Руси. В другое время он поучил бы шпыня, а ноне терпи!» — вздохнул с сокрушением и стал неистово креститься.
Настроение царя за последние дни стало значительно лучше. Причиной этому оказались вести о Сибири. Царь воспрянул духом: хоть здесь благополучней, чем на Западе. Дела на западной границе, действительно, были плохи. Военные неудачи раззадорили врагов. Польша не пожелала заключать с Русью прочного мира и довольствовалась лишь короткими перемириями. Тревожно было на ливонском рубеже. Иван Васильевич затеял дружбу с легкомысленным владельцем острова Эзеля — датским принцем Магнусом, думая через него достичь успеха. Он провозгласил принца королем Ливонии, на самом деле сделав его вассалом. По тайному сговору Магнус осадил Ревель. Юный вассал не сумел выполнить обещанного. Он безуспешно простоял под Ревелем тридцать недель и был прогнан на свой безрадостный остров. Надежды вернуть берега Балтики рухнули. К этому добавились внутренние государственные неурядицы и нездоровье Ивана. Беспорядочная жизнь и разного рода вредные излишества привели к тяжелому недугу, который с каждым днем все сильней овладевал царем. Он одряхлел, упал духом и часто раздражался. Число казней увеличилось. Словно упиваясь кровью и страданиями русских людей, Грозный сделался еще неукротимей и злобнее. Вместе с тем Иван Васильевич горько сознавал весь ужас и всю тяжесть своих поступков и своего положения. Не так давно он написал в своем завещании: «Ум мой покрылся струпьями, тело изнемогло, и нет ныне врача, который исцелил бы меня. Хотя я еще жив, но богу своими скаредными делами я смраднее мертвеца. Всех людей от Адама и до сего дня я превзошел беззакониями и потому всеми ненавидим и никому я не нужен, и всех я люблю несмотря на больное, алчное сердце мое».