Побеждённые - Ирина Головкина (Римская-Корсакова)
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Убедился, мерзавец? — вмешался следователь.
Но Олег пропустил эту реплику мимо ушей.
— Меня пытаются уверить, — спокойно продолжал он, — будто бы вы, Елена Львовна, показали, что я состоял в контрреволюционной организации и открыто признавался в этом вам и Наталье Павловне. Разве вы утверждали это?
— Нет! нет! Я все время повторяла, что этого быть не могло и что я никогда не слышала об этом! — поспешно воскликнула Леля.
— Я был уверен, что это провокация, — все с той же интонацией продолжал Олег. — Но если и впредь у вас будут вынуждать какие-либо показания против меня — соглашайтесь со всеми: теперь мне уже все равно, а ваша участь… — Он не договорил: следователь сделал движение, готовясь ударить его по лицу, и Олег моментально с необыкновенной ловкостью перехватил его руку, а другой схватил табурет. — Не позволю! Допрашивайте, сколько хотите, а бить не смейте! Не позволю!
Два револьвера мгновенно уставили на него свои дула.
— Не испугаете! — усмехнулся Олег. — Я все ваши штучки знаю! Я, может быть, и хотел бы, чтоб вы меня застрелили, да не посмеете!
Леля в ужасе закрыла лицо рукавами серого тюремного халата.
Выстрелят! Сейчас выстрелят!
— Конвой! — железным голосом проговорил в телефонную трубку следователь и прибавил, наверно, обращаясь опять к Олегу: — В «шанхай» и в карцер опять захотел?
Послышались тяжелые шаги конвоя, который был, по-видимому, наготове, поблизости.
— В карцер его! Хлеб и вода; синий свет; койку не откидывать вовсе! — отчеканил ледяной голос.
Леля открыла лицо, провожая глазами Олега; жесткий кулак ударил ей в висок, так, что она пошатнулась и вскрикнула. Олег стремительно повернулся было на этот полный испуга и ужаса вопль, но конвойные поспешно вытолкали его, схватив за локти и плечи.
— А ну-ка пойдем со мной! — зашипел следователь почти над ухом Лели. Обычно ее уводил обратно в камеру конвой, но в этот раз он не вызывал конвоя — они повели ее сами.
«Только бы не изнасиловали! только бы не «шанхай»!» — думала она и следовала за ними, исподлобья с детским страхом взглядывая на них и то и дело нагибаясь, чтобы подтянуть большие, грубые, белесные чулки — а они опять спускались, ведь чулочный пояс был отобран.
Камера внизу, в подвале: полутьма, стол, два стула, настольная лампа, коммутатор. Она еще не бывала здесь. Следователь, крикнул кому-то: «Пожалуйте!» И вошел человек — широкоплечий, с тупым, свирепым лицом; следователь сказал ему: «Вот всыпьте сколько потребуется», — взял газету и сел; человек схватил длинный хлыст и опустил его в воду… Леля с ужасом следила за ним глазами… Он размахнулся и изо всех сил хлестнул ее по худеньким плечикам и нежной груди! Кричать? Да ведь никто не придет на крик — он никого не удивит и не испугает!
Только когда Леля лежала уже на полу, следователь, наконец, сказал:
— Ну, как будто бы и довольно! — и махнул рукой страшному человеку, чтобы тот вышел, а сам зажег настольную лампу. — Вот обвинительный акт; здесь зафиксированы собственные твои признания в том, что ты покрывала классового врага. Даю четверть часа на ознакомление и чтобы все было подписано или я сгною тебя в лагере. К столу! Быстро!
Изнемогая от страха, боли и усталости, Леля послушно подписала. Шатаясь и держась за стены, она приплелась обратно в камеру и легла на свою койку, но окрик надзирательницы тотчас же вывел ее из небытия. Она не шевельнулась и только, зябко передернув плечами, поправила на себе пальто, которым закрывалась, как будто желая спрятаться. Женщина окликнула второй раз, после чего вбежала в камеру:
— Встанешь ли ты наконец?
Леля повела на нее глазами, под которыми лежали черные тени, и не шевельнулась.
— Ну, что ж ты, оглохла, что ли? — крикнула та.
— Не могу, не встану.
— Как не встанешь? Не финтить тут! За неповиновение — карцер! Послушайся лучше добром.
— Нет, все равно не встану… не могу! — и Леля опять уронила голову. Начинался озноб; зубы стучали, ухо ныло — от ударов или от простуды, она сама не знала. Надзирательница постояла над ней и вышла. Часа через два дверь открылась, и Леля увидела незнакомую женщину в белом халате. У нее было необыкновенно длинное лицо и тяжелая нижняя челюсть, во всем облике ее было что-то лошадиное. Леля не знала, что женщина эта, исполнявшая обязанности врача, уже давно получила между заключенными кличку «Лошадь».
— На что вы жалуетесь? — спросила Лошадь.
Леля села на койке.
— Избита. Грудь и плечи. Ухо тоже болит.
— Покажите. — Голос звучал официально: ни удивления, ни сострадания. Дело, по-видимому, было привычное, Леля обнажила лилово-синие подтеки.
— Свинцовые примочки и «solux», — сказала Лошадь, поворачиваясь к двери.
— У меня нет сил встать, — промолвила Леля.
— Больным разрешается лежать, — сказала, уходя, Лошадь.
«Solux» и свинцовые примочки остались пустым звуком; надзирательница, однако, не тревожила.
К вечеру боль в ухе и виске стала невыносима; не находя себе места, Леля то садилась, то ложилась и, наконец, стала стонать. Надзирательница — другая, ночная — заглянула в «глазок».
— Чего это ты? Шум производить запрещается! Тихо сиди.
— Не могу. Ухо болит. Терпения больше нет. Вызовите еще раз врача. Плохо мне, — бормотала, мотая головой, Леля.
— Врач будет только утром, а пока, хошь не хошь, терпи. Горячей воды могу дать, грелку сделай.
Но намоченный платок тотчас остывал, и Леля попросила бутылку.
— Это уж ты оставь. Бутылку ты, может, разобьешь да стекла есть станешь, а я отвечай, — было ответом.
Только в середине следующего дня пришла вызванная Лошадь. Вырываясь из забытья, Леля с трудом повернула голову и не отвечала на вопросы.
— Перестарались: без больницы не обойтись, — услышала она слова Лошади, обращенные к надзирательнице.
А потом наступило беспамятство.
Приходя на короткое время в себя и оглядывая серые стены палаты и белые халаты персонала, Леля несколько раздумала: «Больница… может быть, это наша — имени Гааза? Если увижу кого-нибудь из знакомых сестер, попрошу, чтобы узнали, жива ли мамочка. В такой просьбе не откажут… шепнут незаметно. Все-таки люди — не звери».
Скоро, однако, выяснилось, что она лежит в Крестах, и рядом нет никого, кто бы исполнил эту просьбу. У нее оказался мастоидит, и она проболела около месяца. Еще недавно болеть было в своем роде удовольствием: мама всегда рядом, кружится у кровати Стригунчика, как птица над гнездом, приносит в постель «чаек» и «бульончик»; Ася забегает каждый день навещать, щебечет, сидя на краю постели; всеобщее внимание и нежность еще усиливаются — само желание окружающих побаловать уже создаст особо нежную, сердечную атмосферу. Букетик анемонов от Аси, коробочка мармеладу от Натальи Павловны, сладкая булочка, купленная мамой на последний рубль, — уже огромная радость при их скудных достатках.
Все это получило в ее глазах огромную цену теперь, когда уже навсегда ушло! Здесь — равнодушные лица, холодное молчание, быстрые подозрительные взгляды и сковывающий страх перед самым ближайшим будущим. Лежи и молчи, когда ухо и голову сверлит мучительная боль. Нельзя лишний раз подозвать, окликнуть; если и жалеют, все равно не обнаружат жалости — боятся, дали подписку; она ведь хорошо все это знает.
Едва лишь упала температура, как тотчас ее перебросили обратно в камеру. Опять одиночка, не та, но такая же: так же принесли ей хлеб и кипяток, так же швырнули тряпку для уборки, днем те же щи и каша… На второй день забряцал засов; звук этот вызвал жуткие ассоциации; отпрянув к стене, она впилась глазами в ничего не выражающее лицо конвойного. Ее повели, но при этом повернули в другой конец коридора, и переходы пошли сразу же незнакомые. Через несколько минут, стоя между двумя конвойными, в незнакомой комнате, она услышала:
— Согласно постановлению тройки огепеу… — и потом пошли какие-то номера и параграфы и все время мелькали слова «контрреволюция» и «враг народа». Что бы это могло быть? Приговор? Но ведь суда еще не было! И вдруг она услышала слово «приговаривается». В ней все дрогнуло и мучительно насторожилось. Между этим словом и следующим прошло не более полсекунды, но в голове успели промелькнуть мысли одна тревожней другой: «Только бы ссылка с мамой и Асей! Господи, помоги! Сделай, чтобы не лагерь!».
И вдруг она услышала слово, которое было четко и злобно отчеканено, буквы «р» особенно раскатистые, как будто выговаривание этого слова доставляло особенное удовольствие тому, кто читал: «К высшей мере наказания через расстрел».
— Расстрел?! Как?! Расстрелять меня? Меня расстрелять? Да ведь я ничего не сделала! Я… Я… — она задохнулась. Оказалось почему-то, что она уже сидит, и конвойный держит около ее губ кружку с водой.