Достоевский - Юрий Селезнев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мысль эта пришлась по душе и юному мечтателю Аркадию, однако и обеспокоила его.
«А народ?.. Какое же ему назначение? — спрашивает он своего «европейского» отца — учителя? — Вас только тысяча, а вы говорите — человечество...» В том-то и главный вопрос для молодого поколения: кого считать «лучшими людьми» — дворянство, финансово-ротшильдовскую олигархию или народ?
Как и в «Бесах», значимость любых задач и целей в «Подростке» поверяется их соотнесенностью с центральным вопросом: что несут они народу, как согласуются с народной правдой? И вот Аркадий Долгорукий тоже почувствовал важность вопроса: «А народ? Какое же ему назначение?» — потому что вне четкого ответа на этот вопрос любая идея о «тысяче избранных» — как давно уже утверждает Достоевский в своем «Дневнике» — антинародна. «Это вы какую-то масонскую ложу проектируете, а не дворянство», — замечает Версилову один из героев романа. Версилов, однако, уточняет: «Если я горжусь, что я дворянин, то именно как пионер великой мысли», а не как представитель определенной социальной верхушки общества. Верую, — продолжает он, отвечая и на вопрос Аркадия о народе, — что недалеко время, когда таким же дворянином, как я, и сознателем своей высшей идеи станет весь народ русский».
И вопрос Аркадия о народе, и ответ Версилова родились в их сознании под впечатлением встречи с живым, конкретным человеком — крестьянином Макаром Долгоруким. Замыслив этот образ, Достоевский должен был всерьез перестраивать и общий план всего романа. И хотя вряд ли надеялся он открыть в Макаре новый тип героя, хотя и ясно представлял его прямую родственность с некрасовским «Власом», толстовским Платоном Каратаевым, с собственным «Мужиком Мареем», но и без Макара — почувствовал он — центральную мысль «Подростка» ему не высветить вполне. Макар Долгорукий должен стать «высшей противоположностью» Версилову. Если Версилов — европейский скиталец, душевно бездомный и в Европе и в России, то Макар — русский странник, отправившийся в хождение по Руси, чтобы познать весь мир; ему вся Россия и даже вся вселенная — дом. Если Версилов — атеист, высший культурный тип русского человека, то Макар — глубоко верующий, хотя его вера — внецерковная, православно-мужицкая; он — «народный святой», а для Достоевского еще и высший нравственный тип русского человека из народа. Версилов — русское порождение общемирового «безобразия», хаоса, всеобщей разъединенности, его утопия будущей мировой гармонии и должна противостоять этому безобразию; Макар — воплощение как раз «благообразия», как отражение в его личности именно мировой гармонии, и не в будущем, а уже в настоящем: он как бы носит в себе тот «золотой век», о котором мечтает Версилов. Но мечта Версилова предполагает внешнее, социальное переустройство мира, которое в конце концов должно привести и к внутреннему перерождению человечества; Макар — как бы живое воплощение идеи духовного возрождения каждого путем нравственного самоусовершенствования, «подвига души» во имя спасения — не личного, но именно всего мира.
И вот Аркадий Долгорукий оказывается вдруг как бы в роли юного витязя на духовно-нравственном перепутье; сначала его сознанием овладевает Версилов, но встреча с Макаром вновь переворачивает его душу, и он мечется, ибо правда как будто и там и здесь, и, наконец, сознает: только там или только здесь — не вся правда. Но где, в чем она вся?
Достоевский в конце концов решил не давать однозначного ответа: пусть его герой, Подросток, останется на этом распутье, в том состоянии, в котором, как считал писатель, и находится сейчас молодое поколение. Пусть оно, прочитав его роман, узнает себя, осознает это свое состояние витязя на перепутье, пусть само выработает свое решение, но пусть осознается оно именно как необходимость богатырства, готовности на великий подвиг. В этом главное — остальное подскажет сама жизнь...
«Дети странный народ, они снятся и мерещатся» — так начал он рассказ «Мальчик с ручкой» в «Дневнике писателя», рассказ о семилетнем ребенке, которого в лютый мороз родители выгоняют на улицу попрошайничать, стоять «с ручкой», пока не наберется копеечек на бутылку водки, — сам не однажды наблюдал подобные сцены.
Вместе с Кони он посещает колонию малолетних преступников, воспитательный дом, просиживает днями на судебных заседаниях, касающихся детей. Некто Кроненберг, банкир, привлечен за иезуитское истязание своей семилетней дочки и... оправдан; молодая крестьянка Корнилова, будучи беременна и явно находясь в состоянии аффекта, столкнула с четвертого этажа шестилетнюю падчерицу. Бог спас — девочка отделалась испугом, но женщина приговорена к двум годам и восьми месяцам каторги и к последующему поселению в Сибири. Достоевский, возмущенный решениями отечественных соломонов правосудия, начинает с ними яростную борьбу через свой «Дневник». Господин Спасович, адвокат Кроненберга, сумел «истязание» ребенка превратить в «воспитание», на которое-де отец имеет полное право, а что до форм этого «воспитания», то тут, мол, все дело в темпераменте воспитателя, за что же судить отца, уважаемого человека, можно сказать, благодетеля общества, поскольку — банкир! А вот к женщине, совершившей неумышленное преступление, у наших соломонов никакого снисхождения. А ведь вместе с ней они обрекают и двух детей: судьбу падчерицы нетрудно предугадать — отец, потерявший кряду двух жен, явно запьет, возненавидит свою дочь. Но судьба другого, еще не родившегося ребенка и, стало быть, уж и вовсе невинного, еще более жестока: одно только то, что он родится в каторге и уж, конечно, во всю жизнь станет за это ненавидеть мать свою, мучиться своим «происхождением» — все это в учет не берется... Страстные, психологически обоснованные выступления писателя производят впечатление. Корнилова оправдана. Муж с женой и ее падчерицей приходят благодарить своего спасителя. Но... что значит одна спасенная им душа в сравнении с тысячами и миллионами уже и не ждущих справедливости, уже и не верящих в саму возможность жить и поступать по правде, не говоря уже о том, чтобы по правде поступали с ними?
Да и как самому-то ему веровать в юное поколение? Вырастают, как правило, среди пьянства и разврата, формируются в среде, где почти вовсе отсутствуют какие бы то ни было светлые, святые первые впечатления. «В обществе нашем, — пишет он, — вообще мало поэзии, мало пищи духовной».
Но пока хоть рождаются дети-то... А если цивилизация и у нас сделает те же успехи, что и во Франции хотя бы? — размышляет Достоевский в своем «Дневнике». Чтобы верить в будущее, нужно по меньшей мере и первым делом понять: «Иметь детей и родить их — есть самое главное и самое серьезное дело в мире, было и не переставало быть...» Но «современная женщина в Европе перестает родить. Про наших пока я умолчу», — пишет Достоевский. В Париже есть такая огромная промышленность... которая вместе с шелком, французским вином и фруктами помогла выплатить пять миллиардов контрибуции, но во что обойдется эта «промышленность» нации через одно-два поколения? «Париж... забывает производить детей. А за Парижем и вся Франция. Ежегодно министр торжественно докладывает о том, что ребятишки, видите ли, не рождаются, зато старики, дескать, во Франции долговечны. А по-моему, хоть бы они передохли старые... которыми Франция начиняет свои палаты...
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});