«А зори здесь громкие». Женское лицо войны - Артем Драбкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, наша дивизия прошла всю Белоруссию. Это самая многострадальная республика, понесшая страшные потери в населении и наиболее разрушенная в Отечественную войну. В Белоруссии был один эпизод, который мне запомнился на всю жизнь. Это было в районе деревень Азаричи и Дерть. Наше боевое охранение утром обнаружило, что немецких постов перед нами нет, и вся дивизия двинулась вперед, не встречая сопротивления противника. Мы шли вперед по замерзшим болотам и по мачтовым сосновым лесам. Вдруг наткнулись на густую колючую проволоку на замерзшем болоте. Проволока была натянута прямо между деревьями, и большой участок этого болота был ею огорожен. Когда мы подошли, то увидели, что там ни бараков, ни землянок, ничего не было: просто на голом промерзшем болоте валяются люди, — и сторожевые вышки вокруг. Это были не военнопленные. Там были мирные люди — старики, дети, женщины. Там были и поляки, и болгары, и русские, и украинцы — в общем, это были славяне. К тому моменту, как мы туда подошли, половина из них была уже мертва. Я, как санинструктор, работала при эвакуации выживших узников. Потом, когда разобрались, выяснилось, что все они были специально заражены тифом для того, чтобы инициировать эпидемию тифа в нашей регулярной армии. И действительно, в тех частях, что соприкасались с этим лагерем, вспыхнул тиф. Заболела тифом и я, потому что я этих несчастных и поднимала с земли, и осматривала, и к себе прижимала, и таскала на себе. Вот такие злодейства чинили фашисты. Им было недостаточно убивать нас самолетами, танками, бомбами, пулями и снарядами. Все им мало было! Почти что бактериологическое оружие применили они против нас. Вот такое было в Белоруссии. В тифозном госпитале меня остригли наголо, и поэтому на фотографиях после госпиталя я выгляжу скорее мальчиком, нежели девушкой. Обычно я носила короткие волосы, ниже уха. Там не до косичек было.
И. Яворская крайняя справа. Подстрижена под мальчика после перенесенного тифа
Там же, в Белоруссии, я видела вблизи атаку конников. Их пускали на отступающего, бегущего противника. Это была страшная атака. Они же профессиональные кавалеристы, рубят головы сплеча, как лозу. Это выглядело настолько страшно, что потрясло меня до глубины души. Конница настигает бегущих немцев, рубит всех направо и налево. Голова отлетает и катится, как футбольный мяч, вперед, а тело еще по инерции пробегает несколько шагов вслед за собственной катящейся головой и только потом падает. Я была в таком шоке, что даже долго не могла подняться после этого. Я как лежала, опершись о бруствер в окопе, так и окаменела надолго от такой картины…
Еще у меня не выходит из памяти один раненый солдат, чьего имени я не знаю. Да у многих других раненых я тоже не знаю имен, потому что иной раз его спросишь, как зовут, а он уже и сказать ничего не может. Я обычно работала так: сначала идет наша артподготовка, артиллерия бьет по первой траншее немцев, все наши сидят в окопах, уже готовые к атаке. Потом командуют атаку, огонь переносят на вторую линию обороны, и наши солдаты бегут вперед. Я продолжаю сидеть в окопе и по ориентирам (кустикам, столбам каким-то) пытаюсь запомнить, где наши солдаты падают. Это чтобы мне не впустую ползать по полю боя, а уже целенаправленно их искать. Ползу, смотрю: убитый — значит, убитый, раненый — оказываю помощь. И вот мне запомнилась картина: подползаю, лежит раненый, еще живой, в шоке. Глаза навыкате, живот разорван, кишки валяются рядом с ним, и он окровавленными руками их вместе с землей их обратно себе в живот запихивает. И говорит: «Сестра, перевяжи!» Но я же прекрасно знаю, что через десять-пятнадцать минут наступит перитонит,[15] и всё, смерть. Я точно знала, что помочь ему я уже не могла. Для проформы я его несколько раз бинтами обернула и говорю ему: «Лежи, я пошла за помощью». Но, разумеется, я к нему больше не вернулась. Я знала, что его уже никуда не дотащить и не спасти, что я просто потеряю время…
Еще был случай зимой, когда снег был глубокий. Этот случай был скорее комическим. Я подползла к раненому: у него обе ноги были перебиты, встать он не может, а так в порядке, крепкий. Причем он был в годах, усатый украинец. Я расстелила плащ-палатку, он на нее заполз, и я его поволокла. А он таким матом все вокруг кроет! Я немного по-украински говорила и говорю ему: «Дяденька, что вы лаетесь?» Он в ответ: «Так я ж не на тебя, дитятко, я на Гитлера и всех фрицев». Я ему говорю: «Дяденька, не лайтесь, а то я вас брошу». — «Добре, не буду». И через две минуты опять четырнадцатиэтажным матом как начал снова! А мне и смешно, и тяжело, снег глубокий, я от смеха только силы теряю… В общем, вытащила я его, но за то время, что его тащила, наслушалась столько ругательств, что за всю жизнь, кажется, не слышала.
Вообще много раз приходилось смотреть смерти в глаза, но мы все тогда были молодые, а это так сильно притупляло страх смерти! Каждому из нас казалось, что мы неуязвимые, что у нас все еще впереди, что все пули и снаряды нас не тронут, что они все достанутся другим.
Потом мы освобождали Польшу, шли севернее Варшавы и вышли на Балтику. После этого была Восточная Пруссия, затем Померания, а Победу мы встретили в Ростоке. Там мы сковали сильные немецкие части, не давая им прорваться к Берлину. Так мы каким-то образом способствовали скорейшему взятию Берлина. Вот таким был боевой путь нашей дивизии.
С осени 1944 года, когда мы были в Польше на Наревском плацдарме, я работала почтальоном дивизии. Там мы стояли в долгосрочной обороне, потому что дивизия была измотана и обескровлена предыдущими боями. Мы принимали пополнение и готовились к предстоящим боям. Трудность боев на Нареве была в том, что наш, восточный, берег был пологий, и там у Нарева была огромная пойма — ровная, как стол, и без какой-либо серьезной растительности. Западный берег был гористый, и по нему у немцев шла хорошая оборона: и минометы, и орудия на прямой наводке там стояли. Тем не менее мы сумели Нарев форсировать, занять небольшой плацдарм, закопались там и удерживали его. У немцев там была глубоко эшелонированная оборона, которую с ходу мы прорвать не смогли. Бои были непрекращающиеся, немцы постоянно шли в танковые атаки.
По ночам нам присылали повозки — они довозили раненых до Нарева, затем на носилках, лодках или на руках по разбитому мосту мы их переправляли через Нарев, и на том берегу их забирала другая повозка. Мост был разбит, а понтонный мост был ночью полностью занят техникой, что шла на плацдарм. Пешком по разбитому мосту еще можно было как-то перебраться, но попытка перебираться с повозкой была чревата печальными последствиями. В одну ночь я переправляла раненых в медсанбат и после этого забежала на почту. Почта была во втором эшелоне дивизии, и я туда забежала просто повидаться со знакомыми девчонками — в батальоне я была единственная девушка, и поболтать на передовой мне было не с кем. В основном в нашей дивизии девушки были связистками, но были и снайперы. Это были специально обученные девушки после снайперских школ. Я знала, что такие девушки у нас есть, но не часто с ними пересекалась, мы все же в разных подразделениях служили. Мы, девчонки в нашей дивизии, знали друг друга в основном по именам, фамилии редко даже спрашивали.
На почте девчонки на меня накинулись: «Ты сейчас обратно на плацдарм?» — «Да». — «Ой, как хорошо, тут Шурика (это был наш почтальон) тяжело ранило, вот его мешок с почтой, ты не отнесешь письма на плацдарм?» — «Давайте». После этого я направилась в землянку штаба дивизии. Там оказался только замполит дивизии Александр Макарович Смирнов. Он меня хорошо знал, потому что у нас была крепкая самодеятельность и я все время пела для бойцов в любые минуты отдыха. Смирнов удивился, почему я несу почту. Я объяснила, что Шурика ранило. Он посмотрел на меня и говорит: «Ну что же, девчонка ты шустрая, теперь ты будешь у нас почту носить. А с полком я договорюсь». Приказы в армии не обсуждаются, и таким образом с осени 1944 года я стала почтальоном дивизии. Об этом у меня тоже есть стихотворение.
Вообще, работа почтальоном была тяжелой — хотя подумаешь, ха, почтальон! Было тяжело не только потому, что работа была сопряжена с риском, а и психологически было тяжело. Иногда приносишь мешок, все ребята тебя окружат, а ты уже видишь — стоит солдат и смотрит на тебя. Ему уже неделю нет письма, месяц нет письма, два месяца нет письма. И знаешь, что ему и в этот день ничего нет из дома. Вы себе не представляете, как это выглядит, когда он молча поворачивается и уходит. Его как бы нет, ему не пишут. Это убийственно! Еще так бывает: пришло письмо, а человека уже нет. Письмо еще шло, а его уже убило. Тогда отдаешь письмо в штаб дивизии — на письме обратный адрес есть. Штабные там вели учет, отправляли ответ обратно.
Паре солдат я сама начала писать письма, чтобы просто поддержать ребят. Писала просто какое-то ласковое, дружеское письмо: «Не горюй, скоро войне конец, о тебе думают и помнят на Родине». Это было очень важно психологически — все ребята рвут из рук эти треугольники, конверты, и вдруг ему тоже письмо!