Dichtung und Wildheit. Комментарий к стихотворениям 1963–1990 гг. - Сергей Магид
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Моё «я» внешне тоже молчит. Зато внутри себя предается гигантских масштабов полифонии. Позавидовать этому многоголосью может любой краснознаменный хор. Успокоительные басы напоминают сверху, что вовк это гуру, представленный здесь в качестве тренажера (позднее мы бы всё-таки сказали по-кастанедовски: представленный здесь в лице тираниссимо минималиссимо) для экзистенциальной тренировки испытуемого, тогда как тоненькие альты снизу вплетают в общую песнь пронзительные всплески типа «убью-ненавижу» и привести всё это в состояние гармонии моё «я» не способно.
Остаётся только копать.
Физическая работа – в разумных, конечно, пределах, а не в качестве медленной гулаговской казни, – всегда полезна, приятна и вносит в жизнь скребущего пером, т. е. скрибера, волнующее переделкинское разнообразие. Так моё «я», вскочившее утром в субботу пишущим человеком, пытается примириться с действительностью.
Да, кому-то другому, пожалуй, и можно было бы примириться, но в воображении человека с той внешней фамилией, какая пришпилена булавкой судьбы к моему внутреннему «я», копание обычной дренажной канавы очень быстро превращается в копание рва. А ров себе моё «я» копать больше не хочет. Хватит. Покопали.
Тело моё сгибается и разгибается – молодое ещё, ни радикулита, ни ишиаса, ни остеохондроза, всё это только тайно зарождается в нём, ладони уже давно с мозолями, лопату и топор держат уверенно, чувство голода исчезает во время работы, вот для чего, в частности, надо заниматься трудом, – чтобы жрать поменьше, а кидать подальше, и тебе полезно и ответственным за УТ выгодно, и только душа скорбит, не хочется ей погружаться в ров, по щиколотки, по колени, по пояс, почти по плечи… Как-то очень уже знакомо всё это… По рассказам отца, по фильмам, по книжке «Бухенвальд»…
«Перекур, молодой!» слышу голос сверху. «Не напрягайся, стропило!»
А это Боб Хрусталенко из Гуся-Хрустального, из глубины лесов мещерских, где дух чухны, где угро-финном пахнет, но и там хохлы живут. Боб – геодезист из пятой огневой батареи, такая же гнилая интеллигенция как и мы, радисты из батареи связи. Но Боб – Второй Год. Это значит, что хотя он и не Господин, всё равно весь первый год для него – сплошь молодые, а сам он всё ещё молодой для Господина Третьего. Только когда последний Господин Третий Год покинет казарму, отслужив и переслужив своё, только тогда Второй Год совершит свою революционную метаморфозу, в одну секунду сам став Господином Третьим. А мы станем – Вторым. Таков круговорот воды в природе, таков закон высшей космической справедливости, именно его имеет в виду Иммануил Кант, говоря о штернише химмель и моралише гезетц[12].
Обращение Боба Хрусталенко ко мне это одновременно и издёвка и комплимент. Комплимент состоит в том, что, с одной стороны, «стропило» это базовая балка, которая держит крышу и назвать так кого-нибудь, тем более молодого, значит проявить высшую степень уважения, а, с другой стороны, есть в этом слове и образе его длина и протяженность, в чём слышится безусловный и беспощадный намёк на мою общую левофланговую короткость. Своей безупречной точностью солдатские клички восхищают меня как филолога, решившего прошлой ночью стать скрибером. Обижаться тут не на что. Иное дело, что «стропило» обычно «напрягается», держа крышу, а это вредно и опасно. Напрягаться стропило не должно. А то треснет пополам от усердия. Держать не напрягаясь – вот задача стропил.
Сам того не подозревая, Боб Хрусталенко произносит формулу дзэнского «недеяния» и раннехристианского «неделания», но это мне станет известно еще через несколько лет, когда на гражданке моё «я» снова будет искать способ раскрыться, подобно цветку, навстречу неполитической, несоциальной, несоветской, несоциалистической, некапиталистической, нечеловеческой энергии космоса, которая будет тогда являться мне то в виде Выхода из течения Реки, то в виде Большой и Малой колесницы, то в виде Золотого срединного пути, то в виде толтекского Орла и нагуаля.
Боб протягивает мне завтрак, мой рубон, мою пайку, – четыре ломтя хлеба, квадратик масла, два куска сахара.
Боб протягивает мне свою фляжку с еще теплым чаем и говорит «Прополощи горло, Стропило».
Так моё безымянное, безвестное, никому не нужное молодое «я» обретает ИМЯ. Ещё не отдаю себе в этом отчёт, ещё не сознаю, что до самого дембеля (а, может, и дальше?) мне придётся теперь что-то держать над собой, оправдывая ИМЯ. Иначе его отменят и дадут другое, презрительное и позорное.
Пока же, шекспировским гробовщиком стоя в своей яме, опершись о штыковую лопату с инвентарным номером 66, принимаю из рук Боба Хрусталенко жратву и флягу, и пока Боб, стоя надо мной и покуривая махорочную «Приму», простыми гусь-хрустальными словами рассуждает о жизни, смерти и бедном Йорике, сжираю аки рыкающий лев свой законный, казённый рубон (спасибо министру обороны маршалу Малиновскому!) и как рыкающий лев глотаю чай из хрусталёвской фляги. Нет, есть всё-таки местами над головой штернише химмель и есть в некоторых людских экземплярах, не исключая и хохлов, моралише гезетц!
Вот тут, как в плохом детском спектакле про Иванушку-дурачка и Кощея Бессмертного, как раз тогда, когда я протягиваю Бобу Хрусталенко его опустевшую флягу из своего рва, на свет Божий из дверей кухни вываливается Вовк, утомленный тёплой едой и долгим трёпом с поварами.
Он вываливается на свет Божий,
он долго стоит на крыльце,
огромный даже издали,
широкоплечий,
узкобёдрый,
в униформе цвета здорового свежего говна,
пригнанной впритык ко всем выпуклостям и впадинам его корпуса,
тщательно выглаженной,
без единой складочки и пятнышка,
с ослепительно белым подворотничком в целлулоидном пакете по верху воротника гимнастерки, чтобы не перешивать его каждое утро,
широкими алыми поперечными лычками на погонах с плоскими крышками мыльниц внутри, чтобы лежали на плечах как влитые прямоугольники и не топорщились,
в сверкающих хромовых сапогах, высота каблука 26 мм,
с пилоткой за ремнем с золотозвездой бляхой, ослепительно начищенной асидолом на бархотке,
он медленно натягивает черные кожаные перчатки,
отражая молодой крепкой лысиной холодное осеннее солнце,
не торопясь оглядывает свои руки в черной коже,
и двигает к нам,
прямой и гордый как грот-мачта при свежем бризе,
неся вместо паруса чуть выпяченный мускулистый торс с впалым животом,
орёл ракетных войск,
жеребец Малиновского,
ходок и ёбарь,
надёжа всех нещасных баб из окружающих военный городок псковских колхозов, совхозов, коровников и свиноферм,
верный муж своей супруги, регулярно отъезжающий к ней в отпуск для удовлетворения последней,
бык,
козёл,
животное,
сперматозавр с непреходящим густым запахом мужского тела, который не способен перебить никакой шипр и никакой табак,
Господин Третий Год,
отличник боевой и политической подготовки,
зампарторга дивизиона от срочнослужащих,
старший сержант Вовк, Владимир Тарасович,
комендант Бухенвальда.
«Ублажаете молодого, ефрейтор Хрусталенко?»
«Так точно, товарищ старший сержант», равнодушно отвечает Боб.
Вовк смотрит на меня сверху.
Я смотрю на него снизу.
Опершись на штыковую лопату, инвентарный номер 66.
Хорошо бы этой вот лопатой да врезать старшему сержанту по его тесно обтянутому первичному половому признаку, но Хайдеггер не позволяет. Суета, говорит. Тщетная забота о неподлинном.
И действительно, – что мне вовков первичный признак? Что я ему?
Но Вовк, видимо, решает все же основательно меня на него посадить.
«Хотите помочь молодому, Хрусталенко?», добродушно спрашивает он.
У Второго Года, естественно, свои незыблемые привилегии, к нему можно обращаться уже просто по фамилии, подчеркивая тем самым его существование, тогда как мы все просто безымянные молодые.
«Никак нет, товарищ сержант», равнодушно отвечает Второй Год Хрусталенко, как бы невзначай опуская эпитет «старший».
«Думаю, вы правы», слегка утомленно говорит тираниссимо минималиссимо, «помочь молодому в том, что никто из людей срать с ним на одном гектаре не садится, люди не могут, а самостоятельно молодой помочь себе не хочет. Это проблема. Как вы считаете, Хрусталенко?»
«Затрудняюсь ответить, товарищ сержант», мрачновато говорит Хрусталенко, опять опуская эпитет.
Второй Год, естественно, может уже себе позволить такую вольность, называя старшего сержанта просто сержантом. Это разрешено традицией. Это нормально. Никто здесь ничего не нарушает. Но Второй Год это всего лишь Второй Год. Он не господин. Не он здесь господин.
«Тогда давайте эту проблему присыпем песочком», неожиданно оживляется Вовк и мне окончательно становится ясно, что на свой первичный он будет меня сейчас сажать, как на турецкий кол.
«Не понял», совсем мрачно говорит Хрусталенко.