Под сенью Молочного леса (сборник рассказов) - Дилан Томас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но я твой возлюбленный.
Мне нельзя слушать тебя, сказала девушка и внезапно стиснула руку.
15Он мог пойти в сад, не замечая дождя, и зарыться лицом в сырую землю. Прижимаясь ухом к земле, он слышал огромное сердце под почвой и травой, напрягшееся перед разрывом. Во сне он кого-то просил: Подними меня выше. Теперь во мне всего десять фунтов. Я уже легче. Шесть фунтов. Два фунта. Мой позвоночник просвечивает сквозь грудную клетку. Секрет той алхимии, которая извлекала позолоченное мгновенье из робкого всплеска зыбких чувств, был утерян, как ключ от двери теряется в мелколесье. Секрет заблудился в ночи, и смятение последнего безумия перед могилой зверем набрасывалось на мозг.
Он исписывал стопку бумаги, не ведая, что пишет, страшась слов, которые глядели на него теперь и не могли быть забыты.
16Вот и все об этом: была рождена женщина, не из чрева, но из души и круговерти мыслей. И он, давший ей выход из тьмы, любил свое творение, и она любила его. Но вот и все об этом: с человеком приключилось чудо. Он полюбил его, но не мог удержать, и чудо прошло. А вместе с ним жили пес, мышь и темноволосая женщина. Но женщина ушла, а пес околел.
17Он закопал пса в конце сада. Покойся с миром, сказал он мертвому псу. Но могила оказалась недостаточно глубока, а нависший край берега кишел крысами, и они прогрызли саван из мешковины.
18Он видел, как по городским тротуарам небрежно ступала женщина, ее упругую грудь облегало пальто, к которому пристали редкие стариковские волоски, белые на черном фоне. Он знал, что она жила только сегодняшним днем. Ее весна умерла вместе с ним. После лета и осени, порочного времени между прожитой жизнью и смертью, настанет час увядающих чар зимы. Он, постигший все тонкости каждой из четырех причин и разгадавший все четыре в каждом земном символе, нарушит хронологию времен года. Зима не должна наступить.
19Представь теперь древнее изображение времени: его длинная борода выбелена египетским солнцем, его босые ноги омыты Саргассовым морем. Смотри, какую трепку я задал старикану. Я остановил его сердце. Оно треснуло, как ночной горшок. Нет, это не дождь барабанит. Это сочится кровью треснувшее сердце.
Паргелий и солнце сияют в одном и том же небе рядом с расколотой луной. Кружится голова от гонки солнца за луной и догоняющего луну свечения несметных звезд, и я мчусь наверх, чтобы снова прочесть о любви одного человека к женщине. Я скатываюсь кубарем вниз, чтобы увидеть, как в стене кухни зияет отверстие не больше монетки в полкроны, а на полу отпечатались мышиные лапки.
Представь теперь древние изображения времен года. Ворвись в ритм движения древних чисел, в торопливую рысь весны, в легкий галоп лета, в печальную неспешную поступь осени и шарканье зимы. Придерживай, шаг за шагом, неуклонное превращение бега в ковыляющую походку на журавлиных ногах.
Представь солнце, иные образы которого мне неведомы, кроме пробитого яблочка на ветхой мишени и расколотой луны.
Мало-помалу хаос унялся, и предметы окружающего мира больше не были изъяты из своей оболочки, чтобы принять очертания его мыслей. Нечаянный покой снизошел на него, и снова послышалась музыка созидания, трепещущая в кристальных водах, — от священной грани неба до влажного края земли, где вздымалось море. Медленно наступала ночь, и холм тянулся к еще не взошедшим звездам. Он перелистал стопку бумаги и на последней странице написал твердой рукой:
21И умерла женщина.
22Это было достойным убийством. В нем рос герой во всей своей праведности и силе. Так получалось, что он, родивший ее из тьмы, должен отослать ее обратно. И так получалось, что она должна была умереть, не узнав, какая небесная десница сразила и низвергла ее.
Он спускался с холма медленными шагами, как в торжественном шествии, с улыбкой, обращенной к хмурому морю. Он вышел на берег и, чувствуя, как бьется сердце в груди, повернул туда, где скалы повыше бесстрашно взбирались вверх, к траве. Там, у подножия, обернувшись к нему лицом, лежала она и улыбалась. Морская вода невесомо текла над ее наготой. Он приблизился к ней и провел кончиками ногтей по холодной щеке.
23Изведав последнюю печаль, он стоял в комнате у распахнутого окна. И ночь была островом в море тайны и смысла. И голое из ночи был голосом покоя. И лик луны был ликом смирения.
Он узнал последнее чудо перед могилой и тайну, которая удивляет и сплачивает небо и землю. Он знал, что оказался бессилен пред оком Божиим и оком Сириуса, пытаясь сберечь свое волшебство. Женщина открыла ему, как удивительна жизнь. И вот теперь, когда, наконец, он постиг ликование и восторг крови в деревьях и измерил глубину заоблачного колодца, он должен закрыть глаза и умереть. Он открыл глаза и посмотрел на звезды. Миллионы звезд выписывали буквы одного и того же слова. И слово из звезд было ясно начертано в небе.
24Мышь выбралась из норки и одиноко стояла на кухне посреди сломанных стульев и разбитой посуды. Ее лапки застыли на фигурках птиц и девушек, которыми был расписан пол. Как можно тише она вползла обратно в норку. Как можно тише она пробиралась между стенами. В кухне не осталось ни звука, кроме звука мышиных коготков, царапавших доски.
25На карнизах психиатрической лечебницы все еще чирикали птицы, и сумасшедший, прижавшись к решетке окна над гнездами, лаял на солнце.
Невдалеке от центральной дорожки девочка, встав на скамейку, подзывала птиц, а на квадратной лужайке танцевали три старухи, взявшись за руки, кокетливо морщась от ветра, под музыку итальянского органа, что доносилась из большого мира.
Весна пришла, сказали санитары.
Конский хохот
Перевод Э. Новиковой
Он увидел чуму, въезжающую в деревню на белом коне. Разъедаемый раком всадник, увенчанный чиреем, как шляпой, проскакал галопом по траве, булыжнику и разноцветному холму. «Чума! Чума!» — закричал местный Том, когда конь на горизонте задрал белую голову, принюхиваясь к звездам. На улицу вышли булочник с яйцом в руках и мясник в окровавленном фартуке. Они повернулись за указующим пальцем, но лошадь исчезла, а деревья, плохие свидетели, и птицы, метавшиеся по небу, не произнесли предупреждения трущобам священника или прикованным в кабинете Эплевелина скворцам. «Белая, — сказал местный Том, — что ваше яйцо». Он вспомнил сочащуюся голову всадника и тихо прошептал: «Красная, как мамашин кострец в вашем окне». Тучи потемнели, солнце спряталось, внезапный яростный порыв ветра повалил три ограды, и коровы с синими от чумы глазами лениво принялись обгладывать посевы посреди поля. Яйцо упало, и красный желток просочился между камнями булыжной мостовой, а белок смешался с дождем, каплющим с багряного фартука. Булочник с испачканной рукой и мясник, держа на весу вымазанные телятиной руки, ушли. Местный Том двинулся в сторону горизонта, туда, куда указывал его палец, и где исчез, топнув копытом, чумной конь, и добрался до темной церкви, а дождь, которому надоело копаться в земле, снова скрылся в туче. Том бежал между могил, где черви копошились в ладонях лавочников. Каменная грудь миссис Эплевелин возвышалась из травы. Он потихоньку открыл дверь и вошел к священнику, молящемуся в проходе между рядами за разоружение. «Укроти силы армии и флота», — донеслось до него бормотание старика-священника, взывавшего к Христу из цветного стекла, который слышал крики из Кардиффа и с дымящегося Запада и улыбался над ним, как коза. «Укроти территориальные войска», — молился священник. И в гневе Господь поразил его. Чума пришла, — сказал местный Том. Эплевелин на хорах за органом добрался до басов. Под дикий органный аккомпанемент белая чума проплыла по церкви. Священник и грешник стояли под изображением Святого Семейства, и в рыжине каждого нимба им виднелась толика крови. И в отзвуках каждого аккорда одному слышался голос Бога разящего, а другому — конское ржание, конский хохот.
Скворцы умирали один за другим; последняя птица под вечер засвистала сквозь боль в зобу. Оторвавшись от музыки и созерцания небес, Эплевелин, выходя на дорогу, услышал голос последнего скворца. Почему, недоумевал он, моя скворцовая паства не приветствует меня? Каждый божий день они теряли разум и бились в оконные рамы, глядя на мир, который летает, взывая к нему, они царапали стекло и обдирали крылья о покрытый известкой подоконник. Шесть скворцов, холодных и окоченевших, лежали на коврике у его ног, седьмой еще стонал. Пока его не было дома, смерть одним махом прибрала шестерых певцов. Тот, Который Заботится О Каждом Воробье, забыл о моих скворцах, — сказал Эплевелин. Он низвергнул большую, кровавую смерть, и ослабевшая смерть выдавила последнюю порцию зловонного воздуха из птичьих трупиков.