О книгах, о поэтах, о стихах - Лариса Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
на моё тело, длинное как жердь.
...
Одним стихам вовек не потускнеть,
Да сколько их останется, однако.
Я так устал! Как раб или собака.
Сними с меня усталость, матерь Смерть.
Скорей всего останутся именно те стихи, которые забыли, что они - стихи. "Усталость", побывав в словесном плену поэта, вышла из него не только чичибабинской, но всечеловеческой, вековой. Это уже не слова. Это вселенский вздох.
Трудно в точности определить почему одни стихи - пусть виртуозные, блестящие - остаются словами, а другие - хоть и не столь совершенные - не помнят, что они слова. У одного и того же поэта можно найти и то и другое.
Кто ранит нас? Кто наливной ранет
надкусит в августе, под солнцем тёмно-алым?
Как будто выговор, - нет, заговор, - о нет,
там тот же корень, но с иным началом.
Там те же семечки и - только не криви
душой, молитву в страхе повторяя.
Есть бывший сад. Есть дерево любви.
Архангел есть перед дверями рая
с распахнутыми крыльями, с мечом
стальным, горящим, обоюдоострым.
Есть мир, где возвращенье не при чём,
где свет и тьма подобны сводным сёстрам....
Бахыт Кенжеев
Слова, слова, слова, которые плохи лишь тем, что слишком хороши, слишком благозвучны и нарочито аллитерированы, слишком тесно пригнаны друг к другу - ни щёлочки, ни просвета. Они, как гладкая стена, где не за что зацепиться. А ведь тот же поэт сказал: "Сквозь внезапную трещину в разговоре - / вспышка света...". Нет здесь этой трещины. А в других его стихах есть: "это личность по имени "я" / в тёплых, вязких пластах бытия / с чемоданом стоит у вокзала / и лепечет, что времени мало, / нет билета - а поезд вот-вот / тронется, и уйдёт, и уйдёт...".
Как это ни парадоксально, но слова, оставшиеся словами, теряют дар речи. Онемевшие слова - проклятие поэта. И нет никаких инструкций для желающих избежать подобной немоты. Есть только счастливые примеры, на которых всё равно ничему не научишься:
Гляжу на грубые ремёсла,
Но знаю твёрдо: мы в раю...
Простой рыбак бросает вёсла
И ржавый якорь на скамью.
Потом с товарищем толкает
Ладью тяжёлую с песков
И против солнца уплывает
Далёко на вечерний лов.
...
Тогда встаёт в дали далёкой
Розовопёрое крыло.
Ты скажешь: ангел там высокий
Ступил на воды тяжело.
И непоспешными стопами
Другие подошли к нему,
Шатая плавными крылами
Морскую дымчатую тьму.
Клубятся облака густые,
Дозором ангелы встают,
И кто поверит, что простые
Там сети и ладьи плывут?
Вл. Ходасевич
Удачный лов. Удачный потому, что всё пойманное выпущено на волю через огромные отверстия в сетях (одна строка со множеством зияющих гласных чего стоит: "Шатая плавными крылами").
В который раз - ангел, в который раз - рай. Но поди пойми почему у одного ангела крылья живые, а у другого - бумажные. Почему в одном случае, когда мне говорят: "Но знаю твёрдо: мы в раю", - верю на слово, а в другом...
2000
6. С пятого на десятое
Вокруг стихов
Читаю Жана Кокто, его брошюру о музыке "Петух и Арлекин". Никогда не думала, что этот, судя по воспоминаниям, эксцентричный и непредсказуемый enfant terrible, так ясно и благородно мыслит. Посвящая брошюру своему другу - композитору Жоржу Орику, Кокто в частности пишет: "Ведь музыканты вашего возраста провозглашают богатство и благодать поколения, которое никому не подмигивает, которое не надевает маску, не отвергает ничего сходу, не прячется, не боится любить и защищать то, что любит." Всё это звучит удивительно современно. Он перечисляет именно те качества, которых так катастрофически не хватает сегодня. При явном дефиците любви и готовности её защищать - избыток пересмешничества, подмигивания, беспредметной иронии. Вместо лица - имидж (маска, о которой говорит Кокто). Вместо открытого разговора - кривые ухмылки, суетливое желание попасть в тон, выглядеть, как все - лихим, крутым, циничным.
В конце восьмидесятых мы испытали шок. Рухнула прежняя жизнь. Всё, что казалось устоявшимся, незыблемым, нерушимым, перестало существовать. Сдвинулась гробовая плита, и прозвучало: "Встань! Иди!" Легко сказать. Но куда итти и как жить в изменившихся условиях? В результате сильного шока организм даёт сбой. Его реакция непредсказуема. Можно ослепнуть, начать заикаться, вообще онеметь. Наверное, нечто подобное испытали утратившие родину и оказавшиеся на чужой земле эмигранты первой волны. Но шок может привести не только к потере - зрения, слуха, памяти, речи - но и к обретению. Слепой может прозреть, немой - заговорить. Георгий Иванов был поэтом и до эмиграции. Но то, что называется даром речи, он обрёл на чужбине. Испарился романтический флёр, пропал псевдопоэтический словарь, исчезла литературность. Появился духовный реализм, жёсткость, трезвость, горькая ирония.
Невероятно до смешного:
Был целый мир и нет его...
Вдруг - ни похода ледяного,
Ни капитана Иванова
Ну, абсолютно ничего!
Эти строки так сильно действуют потому, что сквозь иронию проглядывает много чего другого: нежность, ностальгия, память, отчаяние. За иронией, характерной для сегодняшней поэзии, чаще всего не проглядывает ничего.
Россия мати,
Свет мой безмерный!
Хочу сказати нелицемерно:
В тебе живу я,
тебя ревную,
какого ж хуя
ещё взыскую?...
~ ~ ~
Может, вообще ограничиться только цитатами?
Да неудобно как-то, неловко перед ребятами.
Ведь на разрыв же аорты, ведь кровию сердца же пишут!
Ну а меня это вроде никак не колышет.
С пеной у рта жгут Глаголом они, надрываясь,
я же, гадёныш, цитирую и ухмыляюсь.
Не объяснишь ведь, что это не наглость циничная,
что целомудрие это и скромность вполне симпатичные!
И не надо объяснять. Уже давно ясно, что подобные стихи сыграли свою историческую роль - сбили поэзию с котурнов, избавили от излишнего пафоса и свойственной советским временам задушевки, подёргали чересчур серьёзного читателя за нос. Ну и хватит. Оказывается, не хватит. Выходит книга за книгой, и в каждой - одно и то же:
Если долго не курить
так приятно закурить!
И не трахаться подольше
хорошо, наверно, тоже. ...
Скучно всё это читать. Наверное, и писать скучно. Просто ироническая маска приросла и не отдирается. А, может, страшно отказаться от стиля, который принёс успех. К успеху привыкаешь, им не хочется рисковать.
А ведь есть у Кибирова удивительные стихи. Жаль, что они в меньшинстве:
Нет мочи подражать Творцу
Здесь на сырой земле.
Как страшно первому лицу
В единственном числе.
И нет почти на мне лица
Последней буквы страх.
Как трудно начинать с конца
Лепить нелепый прах.
Тварь притворяется Творцом,
Материя - Отцом.
Аз есмь, но знаю - дело швах
Перед твоим Лицом.
Слушала сегодня по "Свободе" передачу о симпозиуме, состоявшемся этим летом в Японии и посвящённом литературному процессу в современной России. Опять прозвучали навязшие в зубах речи о конце литературы и культуры в целом. Ведущий программы Александр Генис говорил о надвигающемся конце бойко и с весёлым задором. Видимо, он уверен, что на его век литературы хватит, и ещё будет время порассуждать о её закате и даже обогатить её своими трудами. Удивительно, что неглупые люди не ленятся произносить очередную банальность про пресловутый конец чего угодно света, театра, культуры, литературы... И как же им уютно в этих закатных лучах. Предчувствие конца их не только не угнетает, но даже бодрит. А кто представлял русскую литературу на японском симпозиуме? Сорокин - прозу, Пригов - поэзию. Это всё равно что судить о красоте тела по записям патологоанатома.
Ещё из Кокто: "Произведение искусства должно удовлетворять требованиям всех муз". Я бы избегала слова "должно" в разговоре об искусстве. После стольких лет несвободы у нас у всех аллергия на это слово. И тем не менее, если произведение искусства что-то кому-то и должно, то музам. Одно из самых сильных впечатлений последнего времени - фильм Бертолуччи "Пленённые". Фильм, оставшийся в тени как у нас, так и за рубежом. Я поняла в чём его несказанная прелесть (да простят мне высокий штиль): этот фильм - стихи. Причём рифмованные и с ясным ритмом. В отличие от западной поэзии, где рифма, как правило, отсутствует, здесь она присутствует в полной мере - звонкая и точная. И даже не присутствует, а вспыхивает. Вспыхивают рифмующиеся реплики, кадры, краски, жесты. И всё это сцеплено ритмом, подобным биению пульса. Он прихотлив и изменчив и задан жизнью, её энергией и волей. Ритм меняется внутри кадра, как меняется в течение дня частота пульса.
Несмотря на свой жанр (что может быть элементарнее мелодрамы?), фильм сложен, но не усложнён. Он сложен естественной сложностью. Той, какой сложна жизнь. И так же, как сама жизнь, прост. Рассказывать это кино всё равно, что пытаться пересказать стихи. Дело не в том, что ОН влюблён в НЕЁ, а в том, как он на неё смотрит, как говорит, как наклоняет голову, как она ест своё авокадо, как протирает узорчатую решётку на лестнице, как загорается в вазочке красный цветок, как вспыхивает свеча, отражённая в крышке рояля, как идёт под дождём случайный прохожий в синем плаще и белых кроссовках. У фильма чистый звук и ясные линии. Он целомудрен, несмотря на то, что делал его изощрённый, искушённый мастер. А, может быть, благодаря этому. Только художник, прошедший огонь, воду и медные трубы, способен сделать такой гениально простой фильм. Техника здесь настолько совершенна, что её перестаёшь замечать. Это та высшая степень сложности, которая кажется простотой. И снова из той же брошюры Кокто. Вот как он говорит о своём друге композиторе Эрике Сати: "Сати учит нас самой большой дерзости нашей эпохи - быть простым.... В эпоху крайних изысков это единственно возможная оппозиция". Наверное, то же самое можно сказать о "Пленённых" Бертолуччи. Скорей всего, именно из-за своей кажущейся простоты фильм остался в тени.