Том 4. Белая гвардия - Михаил Афанасьевич Булгаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На чайнике верхом едет гарусный пестрый петух, и в блестящем боку самовара отражаются три изуродованных турбинских лица, и щеки Николкины в нем, как у Момуса.
В глазах Елены тоска, и пряди, подернутые рыжеватым огнем, уныло обвисли.
Застрял где-то Тальберг со своим денежным гетманским поездом и погубил вечер. Черт его знает, уж не случилось ли, чего доброго, что-нибудь с ним?.. Братья вяло жуют бутерброды. Перед Еленою остывающая чашка и «Господин из Сан-Франциско»[13]. Затуманенные глаза, не видя, глядят на слова:
...мрак, океан, вьюгу.
Не читает Елена.
Николка наконец не выдерживает:
— Желал бы я знать, почему так близко стреляют? Ведь не может же быть...
Сам себя прервал и исказился при движении в самоваре. Пауза. Стрелка переползает десятую минуту и — тонк-танк — идет к четверти одиннадцатого.
— Потому стреляют, что немцы — мерзавцы, — неожиданно бурчит старший.
Елена поднимает голову на часы и спрашивает:
— Неужели, неужели они оставят нас на произвол судьбы? — голос ее тосклив.
Братья, словно по команде, поворачивают головы и начинают лгать.
— Ничего не известно, — говорит Николка и обкусывает ломтик.
— Это я так сказал, гм... предположительно. Слухи.
— Нет, не слухи, — упрямо отвечает Елена, — это не слух, а верно; сегодня видела Щеглову, и она сказала, что из-под Бородянки вернули два немецких полка.
— Чепуха.
— Подумай сама, — начинает старший, — мыслимое ли дело, чтобы немцы подпустили этого прохвоста близко к городу? Подумай, а? Я лично решительно не представляю, как они с ним уживутся хотя бы одну минуту. Полнейший абсурд. Немцы и Петлюра[14]. Сами же они его называют не иначе, как бандит. Смешно.
— Ах, что ты говоришь. Знаю я теперь немцев. Сама уже видела нескольких с красными бантами. И унтер-офицер пьяный с бабой какой-то. И баба пьяная.
— Ну мало ли что? Отдельные случаи разложения могут быть даже и в германской армии.
— Так, по-вашему, Петлюра не войдет?
— Гм... По-моему, этого не может быть.
— Апсольман. Налей мне, пожалуйста, еще одну чашечку чаю. Ты не волнуйся. Соблюдай, как говорится, спокойствие.
— Но боже, где же Сергей? Я уверена, что на их поезд напали и...
— И что? Ну, что выдумываешь зря? Ведь эта линия совершенно свободна.
— Почему же его нет?
— Господи боже мой! Знаешь же сама, какая езда. На каждой станции стояли, наверное, по четыре часа.
— Революционная езда. Час едешь — два стоишь.
Елена, тяжело вздохнув, поглядела на часы, помолчала, потом заговорила опять:
— Господи, господи! Если бы немцы не сделали этой подлости, все было бы отлично. Двух их полков достаточно, чтобы раздавить этого вашего Петлюру, как муху. Нет, я вижу, немцы играют какую-то подлую двойную игру. И почему же нет хваленых союзников? У-у, негодяи. Обещали, обещали...
Самовар, молчавший до сих пор, неожиданно запел, и угольки, подернутые седым пеплом, вывалились на поднос. Братья невольно посмотрели на печку. Ответ — вот он. Пожалуйста:
Союзники — сволочи.
Стрелка остановилась на четверти, часы солидно хрипнули и пробили — раз, и тотчас же часам ответил заливистый, тонкий звон под потолком в передней.
— Слава богу, вот и Сергей, — радостно сказал старший.
— Это Тальберг, — подтвердил Николка и побежал отворять.
Елена порозовела, встала.
Но это оказался вовсе не Тальберг. Три двери прогремели, и глухо на лестнице прозвучал Николкин удивленный голос. Голос в ответ. За голосами по лестнице стали переваливаться кованые сапоги и приклад. Дверь в переднюю впустила холод, и перед Алексеем и Еленой очутилась высокая, широкоплечая фигура в шинели до пят и в защитных погонах с тремя поручичьими звездами химическим карандашом. Башлык заиндевел, а тяжелая винтовка с коричневым штыком заняла всю переднюю.
— Здравствуйте, — пропела фигура хриплым тенором и закоченевшими пальцами ухватилась за башлык.
Николка помог фигуре распутать концы, капюшон слез, за капюшоном блин офицерской фуражки с потемневшей кокардой, и оказалась над громадными плечами голова поручика Виктора Викторовича Мышлаевского[15]. Голова эта была очень красива, странной и печальной и привлекательной красотой давней, настоящей породы и вырождения. Красота в разных по цвету, смелых глазах, в длинных ресницах. Нос с горбинкой, губы гордые, лоб бел и чист, без особых примет. Но вот один уголок рта приспущен печально, и подбородок косовато срезан так, словно у скульптора, лепившего дворянское лицо, родилась дикая фантазия откусить пласт глины и оставить мужественному лицу маленький и неправильный женский подбородок.
— Откуда ты?
— Откуда?
— Осторожнее, — слабо ответил Мышлаевский, — не разбей. Там бутылка водки.
Николка бережно повесил тяжелую шинель, из кармана которой выглядывало горлышко в обрывке газеты. Затем повесил тяжелый маузер в деревянной кобуре, покачнув стойку с оленьими рогами. Тогда лишь Мышлаевский повернулся к Елене, руку поцеловал и сказал:
— Из-под Красного Трактира. Позволь, Лена, ночевать. Не дойду домой.
— Ах, боже мой, конечно.
Мышлаевский вдруг застонал, пытался подуть на пальцы, но губы его не слушались. Белые брови и поседевшая инеем бархатка подстриженных усов начали таять, лицо намокло. Турбин-старший расстегнул френч, прошелся по шву, вытягивая грязную рубашку.
— Ну, конечно... Полно. Кишат.
— Вот что, — испуганная Елена засуетилась, забыла