Мальчишник - Владислав Николаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жадно и по-новому вгляделся я в собеседницу: на хваченных загаром гладких скулах — румянец, в серых глазах не только светится мысль, но и играет лукавство, рот, правда, окольцован морщинами, но редкими и крупными — не в старушечью мелкую сборку. И право, называя ее возраст, я не руководствовался галантностью, чистосердечно старался быть точным.
— Никогда бы не поверил! — с восторгом воскликнул я. — Как вы так жили, что целая четверть века следочка на вас не оставила?
— Отец у меня был лесничим. В лесу я родилась и выросла. Да и позже во все времена не упускала возможности, чтобы пожить в лесу или хотя бы побродить по нему. Это еще не все. Лесничество наше стояло у двух ключей. Ни реки, ни озера поблизости — вода только в ключах. Они были углублены и забраны в широкие срубы. Из верхнего носили питьевую воду, в нижнем поили скотину и, случалось, полоскали белье. В нижнем я лет с пяти приспособилась купаться. Палящее солнце, застойный зной, оводы — спасу нет. Ну и, спасаясь, лезла в ледяную воду. Сначала украдкой купалась, а позже — с благословения родителей. В юные годы часами могла плескаться в срубе. Не хуже, чем в ванной. И теперь еще без холодной воды дня не могу прожить. Чтоб холодная-прехолодная. Конечно, лучше зимняя. Из-под душа.
— Без подогрева?
— Без никакого.
И бодрый голос с переливчатыми модуляциями, и весь ее просвеженный солнцем и лесом облик внушали мысль о душевном здоровье, чистой совести, врожденной внутренней ясности и опрятности — не существеннее ли это воды и леса? Но все же, все же…
Мы подошли к речке, за которой светлела на горке бетонная пассажирская платформа. Старому человеку переброшенный через речку мостик мог показаться сложенным из спичек — горбатый, кривоколенный, где в три, а где и в две доски, и они, точно спички, дыбились и играли под ногами.
— Дайте руку. Проведу, — предложил я, уверенный, что на этот раз от моей помощи она не откажется.
— Нет, нет. Сама, — строго ответила женщина. — Вы идите вперед и не оглядывайтесь. И не обращайте внимания, ежели разок-другой вскрикну: «Ой». Это мой помощник. Позову: «Ой», и он тут как тут, пособит.
С восхищением слушал я женщину, в ее голосе чудилось что-то давнее, прелестное, в кружевном белом гимназическом переднике.
Так и хочется написать: по крутым, высоким ступенькам я пособил ей взойти в электричку. Не позволила. Поднялась, взошла сама. Искал глазами в окне, чтобы помахать ей рукой, — не нашел и помахал полупустому вагону, в котором она уезжала.
Оставшись один на платформе, я ощутил внутри толчок такой силы, что действовать надо было немедленно. Сбежав с горки, взошел на мостик. Вода под ним струилась прозрачная и стылая, в новом сезоне ее не разогрело еще ни одно мальчишеское тело. Стянул я с себя одежонку. Плавок, конечно, не было. Черт с ними. Без ничего. Не привыкать… С двухметровой высоты я столкнул себя вниз головой в воду и тотчас полез — не на стенку — на столб, поддерживающий мостик; казалось, до берега не вынесет ошпаренное сердце.
Воротившись на дачу, я прежде всего обследовал на огороде колодец: отпахнул наклонную дверцу тесовой крыши, возведенной по старинке домиком, и заглянул и сумрачную зябкую глубь. Не просквоженный воздухом зеленый лед оковывал сруб изнутри толстым монолитным валом. Водичка должна быть не слабее родниковой. Наутро поднял я ее с осколками льда, отдающую холодом даже на расстоянии, и с отчаянной решимостью принялся плескать пригоршнями на грудь, лицо и шею. Лед ли, пода ли яростно кололись, щипались, обжигали огнем, и, чтобы не спасовать, надо было бороться с ними с неменьшей яростью. Напоследок одно за другим я вылил на себя два ведра усмиренной воды. И черт подери, охая и ахая, сразу же запрыгал и забегал, как не прыгал и не бегал уже много лет. Вот, оказывается, где таится моя прыть и бодрость — не в яйце, что в утке, и не в утке, что в зайце, и не в зайце, что в ящике, и не в ящике, что под дубом с мощными узловатыми корнями на вершине занебесной горы — не Джомолунгмы ли? — а таится под двускатной крышей-домиком, сколоченной собственными руками, в глубоком оледенелом колодце, куда сам и упрятал, углубляя его в свое время до родниковых хрустальных вод.
Зимою на тропу пенсионеров я не пошел — встал на лыжи и бродил близ города по лесам. Однажды выкатился на лыжню, убегающую по узкой визирной просеке бог весть куда, и решил: проведаю, куда же она заманивает, в какие дали. В сутеми, еле стоявший на ногах, я выбрался на лед просторного, в щербатых лесистых берегах озера, где лыжня, словно на сортировочной станции, разбегалась на много путей. Домой воротился уже за полночь.
То было Чусовское озеро. От последних домов на улице Амундсена, где я вставал на лыжи, считается до него двадцать пять километров. Туда и обратно — все пятьдесят. Хотя позже я без особого напряжения укладывался в световой день, меня то и дело обгоняли молодые и старые — проносились мимо, с хлопаньем и треском разрывая остуженный ситцевый воздух. Я охотно уступал лыжню, и было странно и ново не слышать в себе никаких самолюбивых волнений и позывов. С особенным удовольствием пропускал вперед обнаженного до пояса старика с мощным сократовским черепом, голым, желтым и лучистым, будто осиянным нимбом. Прихваченный на всякий случай свитер болтался передником на бедрах, вязаная шапочка торчала из-под пояса. Но чудак старик не был вовсе неприкрыт. Защищая от встречного ветра, во всю грудь до пупа, свисала седая впрозелень, мшистая борода-дебрь. Мне бы так! Но покуда кишка тонка. Тоже вот отращу до пупа во всю грудь бороду и тогда дерзну.
Всю зиму на письменном столе лежала стопа чистой бумаги, а рядом — ручка, и всякий день я подсаживался к столу, брал ручку, страдал и неволил себя, но ни единого слова не оборвалось с пера. У иных — счастливцев — творчество льется, как из наклоненного кувшина, — легко, свободно и весело. Мне же и в здоровое время необходим был волевой напор в сотни атмосфер. А теперь и тысячи атмосфер было мало, чтобы стронуться с места, к коему примерз, как примерзают в стужу сани к мокрому льду, — ни одна лошадь не сдернет. Где их взять, эти атмосферы?.. Стоит ли, однако, откровенничать о том, что я пережил перед белым листом, слушая в себе безмолвную глухоту и бессилие?
Первый весенний ветерок принес с родины известие, от которого горячее побежала в жилах кровь: Максимыч собирается в новый поход и зовет меня с собой.
9В названии реки Войкар слышатся грохот водопадов, гул и рев пенистых порогов, глухие раскатистые громы переворачиваемых мускулистым течением валунов. Однако в начале пути река явилась пред очами спокойной и тихой, в отдельных местах не угадывалось даже струи. Мы удрученно качали головами, ибо в обратную сторону намеревались сплавиться на плоту. Но как сплавиться, ежели не несет?
Берега по обе стороны лежали низкие и топкие, изрезанные заквашенными илом старицами, рукавами, протоками. Редко нога ступала на твердь. Ни гор, ни горок, ни моренных гряд, хотя сам Уральский хребет, голый и обветренный, в оснеженных морщинах — вот он, перед глазами, рукой подать, но это только кажется.
«Вой» в переводе с хантыйского одновременно означает и ночь и север. Оно и понятно. Ночь, особливо полярная, надвигается тут с севера, с ледяной макушки планеты. Некогда и в русском языке эти слова несли такую же синонимическую нагрузку. И теперь еще в уральской глубинке из уст чуткого на ухо мужика можно услышать выражения: река на ночь течет, то есть на север; или на полдень течет, значит, на юг.
Генеральным направлением Войкара был восток, однако в своем пути он заметно уклонялся на юг, и его начало оказалось значительно севернее устья, что давало все основания назвать реку Северной и Полуночной тож. Русский человек скорее всего окрестил бы наоборот — Полуденной: из ночи на полдень течет. На Урале их много, полуденок.
На пятый день пешего хода мы подошли к месту, где Войкар раздваивался вилкой. Тут он и заканчивался, а точнее начинался. Многие ли реки так зарождаются — без своего болотца-губки, без намороженного веками ледника, без громового колодца — неиссякаемого родничка, выбитого, по поверью, в камнях ударом грозы… Войкар зачинали, сливаясь в бурных любовных объятиях, две реки: Ворчатоиз и Лагорта. Первая где-то верстах в двадцати вытекает из набитого зелеными щуками и огромными, коричневыми с краснинкой окунями озера Ворчато. Собственно, это даже не озеро, а река с широко раздвинутыми берегами и малым течением, которое создает своим напором вливающаяся в него Танью. Та же, в свою очередь, возникает на обозримом пятачке в греховном многобрачии сразу из пяти речек — пяти дочерей Хозяина гор — Пайера: Бур-Хойлы, Левой Пайеры, Правой Пайеры, Малой Хойлы и Лагорты-Ю. Лишь у этих девок под сенью горы-отца имеются свои изначальные ледники и снежники.