Куда ведут дороги... - Шубхаш Мукерджи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Упен-да дернулся, охнул и схватился рукой за грудь с левой стороны — там, где сердце. Татия кинулась к нему, побледнев от страха.
Но Упен-да вдруг засмеялся и захлопал в ладоши, как обрадованный ребенок:
— Вот я тебя и напугал, напугал! Хоть не за себя, а за другого, но все же испугалась!
Татия тоже рассмеялась. Шоходебу показалось, что она впервые смеется по-настоящему весело. Прежде ее смех был слишком похож на слезы.
А Упен-да обратился теперь к Шоходебу:
— Я знаю тех, кто учит тебя не признавать страха. Сами-то они прекрасно знают, что это за штука. Но они хотят загребать жар чужими руками и поэтому внушают таким, как ты: чего, мол, бояться, бояться, мол, нечего!
— Бабушкины сказки, — сказал Шоходеб совершенно спокойно и с удивлением заметил, что, вступив в спор с Упен-да, он не чувствует в себе ожесточения, которое обычно возникало у него в подобных случаях. Неужели и он, Шоходеб, начинает стареть?
Татия взглянула на часы — было уже почти девять — и сказала:
— Пожалуй, мы пойдем. Упен-да, когда вам принесут ужин?
— Я уже поел, это вы, я вижу, проголодались.
— Мы заказали ужин на десять часов, — объяснил Шоходеб. — Но вам, наверное, пора отдохнуть…
— Не хочешь ли ты сказать, — усмехнулся Упен-да, — что мне вообще пора на покой? Мол, старый партийный хрыч, наделал дел, пора и честь знать. Так что ли?
Шоходеб искренне рассмеялся.
А Упен-бабу продолжал:
— Если б вы только знали, как мне приятно, что вы пришли посидеть со мной! Я много лет проработал на чайных плантациях. Наш партийный офис расположен в очень красивом месте. Представьте себе: сплошной стеной горы, а у самого дома стремительная горная речка. Вода бурлит и шумит день и ночь. Но разве у меня было время полюбоваться на эту красоту или прислушаться, как шумит река? Дел всегда невпроворот, целыми днями вертелся, как белка в колесе.
И вот, Шоходеб, так я и постарел — теперь иногда задыхаюсь, и еще — трудно стало переносить одиночество. Почему бы молодым, вроде тебя с Татией, не прийти и не помочь немного старикам? Видишь, я и слова не сказал, Татия сама увидела, что мне хочется пить, и подала стакан воды. А там, на плантациях, меня хоть лихорадка тряси, нет никого рядом, кто бы воды налил.
Впрочем, я не только о себе говорю и не только о чайных плантациях. Куда ни пойди: на шахту, на джутовые фабрики, в деревню — везде партийной работой занимаются одни старики вроде меня. А где же молодежь? Почему она не приходит на смену?
Конечно, я понимаю, у стариков свои недостатки. Но вам, молодым, надо и с себя спрашивать. Мы, старики, дальнозорки, а что под носом, можем и не заметить; больше доверяем опыту, чем юности; сломя голову уже не мчимся, а норовим поосторожнее да потихоньку — на то она и старость. А вы, молодые, на что? Вам, как говорится, и карты в руки — чего старики уже не могут, делайте вы. Так дело-то и пойдет.
Шоходеб несколько растерялся. Он хотел поспорить и в споре прояснить свои мысли, но Упен-да все повернул совсем по-другому. Татия тоже почувствовала себя не в своей тарелке: в таком разговоре она чем дальше, тем меньше могла участвовать.
Она быстро встала и, подойдя к Упен-да, сняла с его ног ботинки, а затем и носки. Упен-да ответил ей благодарным взглядом. Было видно, что он с радостью избавился и от ботинок, и от носков.
Мог ли Упен-бабу представить себе такое? Он, который взрывался от гнева, если кто-нибудь пытался коснуться его ног в традиционном поклоне, с удовольствием разрешает снять с себя ботинки и носки! Если бы Комола или Гопа услыхали об этом, они бы ни за что не поверили.
И тот же самый Упен-бабу, от которого обычно слова не дождешься, который ни на митингах никогда не выступал, ни в партийных школах никогда не учился, который, как все считали, плохо разбирался в политических вопросах, теперь, разлегшись на полке, говорил и говорил и никак не мог остановиться.
— Знаешь, Татия, знаешь, Шоходеб, если бы вы меня спросили, почему я стал заниматься политической борьбой, я бы, конечно, мог много всякого наговорить и про британский империализм, и про все такое прочее. Это мне нетрудно. Но вот, если я скажу, что всему виной маленький попугайчик, вы наверняка не поверите и рассмеетесь. И тем не менее это так. Я вам сейчас расскажу в двух словах. В детстве у меня был ручной попугайчик. Он сидел на жердочке, а к одной его лапке была прикреплена тонкая цепочка. И все-таки однажды попугайчик улетел — вместе с цепочкой. Я пошел в лес его искать и по дороге встретил человека, который был сослан в нашу деревню. Мы разговорились. Потом он научил меня песням: «В тяжелые цепи нас всех заковали…» и еще «Кто согласен жить в неволе…». Пистолеты да револьверы — все это пришло гораздо позже. А в самом начале была птичка, маленький попугайчик. Я тогда впервые понял, что значат цепи, неволя и что значит свобода. Для птички, для человека или для целой страны.
Мне уже шестьдесят два года, а я совсем не чувствую себя старым или что помирать пора. С моим здоровьем… Ты смеешься, Татия? Не смейся, я искренне говорю. А то, что еду лечиться, — так это всего лишь предлог. Наш секретарь — а он намного меня моложе — сказал мне: «Почему бы вам, Упен-да, не воспользоваться этой возможностью и не съездить в Советский Союз?» Я и подумал: в самом-то деле, столько слыхали о Советском Союзе, столько сами другим говорим, надо же хоть раз своими глазами увидеть.
Упен-бабу вздохнул и, к удивлению Шоходеба, сам поправил съехавший набок узел галстука. Шоходеб решил: можно перейти в наступление.
— Вот и увидите, что все там совсем не так.
— А ты сам-то видел?
Шоходеб сжал губы, обдумывая ответ. С одной стороны, он, конечно, не верит той «информации», которую передает радио из Кёльна. И прокитайский взгляд на Советский Союз не кажется ему, как прежде, достойным доверия. Но, с другой стороны, разве надо непременно своими глазами увидеть, чтобы понять, как обстоят дела в действительности?
— То есть я совсем не к тому, что, мол, кто побывал, тот и знает, а кто не был, тот и знать не может, — продолжал между тем Упен-бабу. Он