Князь механический - Владимир Ропшинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За Сенной Садовая менялась. Здесь было тепло, потому что на него хватало денег, и в незанавешенных чистых окнах князь видел рождественские елки. Так похожие на ту, которую они в декабре последнего мирного года вдвоем наряжали с Надей в ее доме. И даже тяжелая неуклюжая одежда на людях, входивших и выходивших из дорогих магазинов к поджидавшим их авто, казалась не клеймом беспросветной зимы, а небольшой трудностью, прейдущей с неизбежной весной. По Троицкому мосту пересекли вставшую Неву, на которой мужики, рискуя жизнями, вырезали лед для ледников, и Романов посмотрел налево – туда, где из-за тюремного бастиона поднималась, извиваясь своими стальными рельсами, гиперболоидная башня, как волчица сосущими щенками, утыканная полицейскими цеппелинами.
На Выборгской стороне сошли с паровика и пошли по Сампсониевскому. Шли долго и потом повернули направо – здесь князь совсем перестал ориентироваться. Вдоль улицы стояли длинные деревянные двухэтажные бараки с шапками снега на ржавых крышах. Покосившиеся лестницы, пристроенные снаружи, вели во вторые этажи. Деревянные столбы с электрическими проводами, похожие на расчески, тянулись вдоль улицы. От холода дома поскрипывали. Водопроводные колонки торчали через определенные промежутки, и снег вокруг них был покрыт льдом. У домов снег не убирался и лежал грязными, почерневшими сугробами. На дороге – укатанный, с желтыми пятнами от конского навоза. Сгоревший, вероятно во время немецкого налета, дом, от которого остались только фундамент и две печные трубы, да пустая покосившаяся виселица – вот все, что напоминало в этих местах о войне. На таких виселицах солдаты генерала Крымова вешали в августе бойцов рабочих дружин. Позже городская дума отдельно выносила вопрос о виселицах и постановила в рабочих районах их не убирать.
Только один раз князь увидел маленький скверик – полностью занесенный непроходимым снегом, с развалившейся кованой решеткой. Бюст императора Александра III стоял в его центре. Несколько сухих деревьев тянули к нему обломанные ветки, неотличимые от прутьев решетки.
Они шли дальше – в сторону Финляндской чугунки, как понимал Романов. Бараки кончились, и начались кварталы заводов. Длинные стены из красного кирпича с большими непрозрачными окнами с двух сторон формировали улицы. Их монотонность превращалась в бесконечность, и только грязь, различающаяся по своей форме, давала понять, что жизнь существует и здесь тоже.
Клепаные стальные эстакады, крашенные серой и зеленой краской, пересекали дорогу над их головами: по ним, то останавливаясь, то снова трогаясь, двигались вагонетки. Нахохлившиеся, сжавшиеся люди, втягивающие головы в плечи и укутывающие их поднятыми воротниками тулупов, выходили на улицу и шли рядом с Олегом Константиновичем и его провожатым. Шли поодиночке, редко группами в 2–3 человека, но не разговаривали. Это рабочие, как понял князь, идущие туда же, куда и они, – за счастьем.
В одном месте Олег Константинович увидел остатки поста противовоздушной обороны – забетонированную площадку с торчавшими из нее болтами, на которые крепилось снятое теперь орудие.
У заводского корпуса, ничем не отличающегося от прочих, все останавливались и заходили в небольшую металлическую дверь без всяких вывесок.
Это был разбомбленный в войну немцами и с тех пор заброшенный завод. Народу очень много. Рабочие с грубыми, обожженными лицами, в тулупах и шапках расхаживали по двору, собираясь маленькими группами и переходя от одной группы к другой. «Совсем как на званом вечере», – подумал князь.
Двор был небольшим, со всех сторон окруженным заводскими корпусами с выбитыми окнами и закопченными, но не заводской гарью, а дымом пожара стенами. Серое небо светило в окнах сквозь проломленные бомбами потолки корпусов, разрезанное рамами там, где они сохранились. Битый кирпич, стальные балки, покореженные станки и прочий заводской мусор лежали на земле, присыпанные снегом. В углу, видимо оттащенное туда уже впоследствии, стояло зенитное орудие. На стволе были сколы, гидравлические противооткаты посечены осколками, лафет измят. Здесь же, у стены, стояло два простых деревянных креста. На одном была табличка: «73 человека рабочих чугунного цеха, убитых при бомбежке. 12.01.1918». На другом – «Расчет 3-дюймового зенитного орудия, погибший 12.01.1918, отражая немецкий налет. Поручик Звонарев и 4 нижних чина». Даже в смерти только поручик имел право сохранить свою личность, зато его солдаты получили другое право – не лежать в одной могиле с рабочими. Все-таки они погибли сражаясь, а не как эти, выторговавшие бронь[17], но раздавленные рухнувшей крышей.
Сквозь пролом в стене Романов и Игнат вместе с другими рабочими вошли в цех. Чугунные плиты пола были завалены мусором и снегом. Крыши не было – она провалилась, не выдержав немецких бомб. Ее искореженные стальные балки торчали из стен и свисали вниз, а кое-где совсем уже упали. На стене князь увидел плакаты, призывавшие подписываться на 5-й военный заем.
Цех был набит битком. Рабочие стояли, как на митинге, повернувшись все в одну сторону, где, вероятно, находилось что-то вроде трибуны. Олег Константинович не видел ее за спинами собравшихся.
На трибуну, составленную из ящиков, поднялся инвалид. Он был из ударников[18]. На его засаленной папахе блестела жестяная солдатская «адамова голова», на рукаве шинели – семь шевронов за каждые полгода, проведенные на фронте. Таким на улице солдаты, а иногда и офицеры из тех, что воевали, вопреки уставу первыми отдавали честь.
Обе руки инвалида были очень худы, а из рукавов шинели высовывались черными перчатками, и сразу становилось понятно, что они – механические. Судя по тому, как неуклюже-машинно инвалид забирался на свою кафедру, ноги у него тоже были не свои.
– Петренко, Семен Наумыч, – шепнул князю Игнат, наклоняясь к самому его уху, – совсем обрубком с фронта приехал, в сундучок положить можно было. А теперь, видишь – человек обратно.
Инвалид дождался, пока толпа затихла.
– Товарищи, – закричал он неожиданно высоким, но, тем не менее, приятным голосом, – товарищи и братья! Наша жизнь не трудна и не тяжела – она невыносима. По гудку, когда спят еще даже собаки, мы идем в предрассветном мраке на заводы и работаем, пока не начинаем валиться с ног! К ночи мы возвращаемся в наши холодные комнаты, в наши углы, где наши жены, наши дети смотрят на нас голодными глазами, а нам нечего им дать. И даже нам нечего им сказать. А пока мы спим, наши дети идут в подвалы, в машины Валь-Хамона гнать газ, чтобы мы не замерзли, а мы не знаем, вернутся ли они.
Когда мы истекали кровью во фронтовых госпиталях, княжны и графини, надев белые фартуки и чепцы, приезжали к нам и приносили нам конфетки и открыточки. Они говорили «ох, солдатик!», «не больно тебе, солдатик?», «выздоравливай, солдатик!». А сейчас они строят себе новые дома, живут в квартирах по десять комнат и топят каждую из них. И на каждый такой дом уходит столько газа, что хватило бы на сотню наших домов! И оттуда они смотрят, как мы калечимся и дохнем, как машины в цехах перемалывают наши руки, но они не бегут дарить нам конфетки и говорить «ох, солдатик!».
Толпа слушала молча, даже мало шевелясь. Инвалид всхлипнул, втягивая грудью воздух, и вдруг закашлялся, как туберкулезник. Он кашлял, согнувшись и сплевывая кровь на ящик, на котором стоял.
– Когда под Кенигсбергом наша ударная часть вошла в траншеи германцев и туда полезла пехота, они пустили на нее газ, – закричал он, откашлявшись, – и люди сначала ничего не почувствовали, а через день стали покрываться волдырями, как жабы. Волдыри росли медленно, никто не понимал, что с ними происходит, а потом они лопались, и желтый, вонючий гной лился оттуда. Я тогда уже лежал в лазарете и спрашивал: сестра, как же Бог допустил такое? А она отвечала: Бог попустительствует антихристу-Вильгельму, но наши казачки скоро поднимут его на пики. Эта сестричка, ангел с большими ясными глазами, ходила перевязывать отравленных газом и мыть их раны, хотя они воняли так, что воротило даже меня. А по ночам она плакала – я слышал, как она плакала в своей каморке рядом с моей кроватью. У меня не было уже рук – ноги были, но врачи собирались их отпиливать, потому что они гнили. Я тоже плакал – не потому, что мне жалко было свои руки и ноги, а потому, что я не мог сам поднять на пику Вильгельма и принести к ней, показать, как он, корчась, будет сползать по древку, как его потроха будут лезть наружу из дырки в брюхе. Я тогда думал, что только Вильгельм на пике может искупить ее слезы. А год назад княжна Долгорукая, сестра милосердия из моего фронтового госпиталя, вышла замуж за сына генерала фон Бюлова, который командовал кенигсбергским укрепрайоном. Она объяснила мне, как Бог допустил, чтобы на людях лопалась кожа. Но кто объяснит мне, как Он допустил это?