Яблоко от яблони - Алексей Злобин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кошки в норме, Лизка ждет потомства.
Работаю много, надо зарабатывать. Устаю. Очень скучаю без тебя, как-то ненадежно чувствую себя, но что делать!
Как у тебя дела? Как ты ешь? Хватает ли денег? Не замерзаешь ли? Когда планируется ваша премьера?
Целую, жду —
МамаПамять скоротечная, как чахотка. Сплевывает кровавые сгустки и умирает, задыхаясь. Все – от холодного воздуха и сырости бытия. От скуки и незащищенности, попросту от отсутствия тепла.
Приснился сон обо мне счастливом, о том, что все стало хорошо и естественно, легко и спокойно. Но вот я проснулся.
Идет репетиция «Неугомонного духа». Полураздетая актриса и молодой «герой» играют сцену с эротическим намеком. Я не позавтракал и часто глотаю. Неловко перед соседями.
Пишу эту ахинею, чтобы Худрук, без конца мутузящий трехминутный эпизод, думал, будто я не теряю интереса и записываю каждое его слово, и он все больше говорит, а я пишу о муке бесплодных репетиций. Незанятые артисты поодиночке линяют в гримерку пить кофе, но непременно кто-нибудь остается «на вахте». Худрук должен видеть, что всем безумно интересно. Бедный, весь исполненный подозрений, мнительности и ревности.
Митя впал в немилость, тоже сидит с самого утра – с той же целью: продемонстрировать заинтересованность. И все фальшиво, и сам Худрук, вероятно, чувствует это, но даже формальное участие ему льстит.
Увечья во время репетиций. Он дает трюковые задачи, но артисты малотренированные. Сейчас Элла, стреляя из ружья, оступилась и – головой о железный бортик. Он выругал ее.
Они не играют, в них вколачивают роли. Играет только Худрук. Оттого и спектакли большей частью красивы, хорошо поставлены, но мертвы.
Вчера Эллу чествовали, говорили теплые слова. Сейчас сидит на краю ряда, плачет. Ударилась лбом, да еще и отругали. Как я ее понимаю. Сколько доброго наговорили мне на банкете открытия сезона. Все, один за другим, подходили и хвалили. На следующее утро репетицию Бергмана ведет Худрук, громит мой разбор. Труппа с восторгом глядит на мастера, в мою сторону – ни взгляда.
Так и сейчас: слушают его, смеются, ласкают вниманием, восторгаются. Но никто даже случайно не смотрит в сторону Эллы. За сочувствие не погладят по головке. И Худрук от вины все бодрее и добрее, и обаятельней, и остроумней, и действительно уже весело, и все хохочут. А Элла плачет. Так неуместно. Надо бы не выдавать обиды, но, видимо, трудно.
Как «отучиться страдать»?
Он не будет ставить Бергмана. Сказал, что разочаровался во мне, в Бергмане, в пьесе. Поручил искать современную русскую историю на четверых и при этом всучил «Изгнанников» Джойса. Там две героини и восьмилетний мальчик. А в театре на сегодня – ни одной героини, не говоря уже о мальчиках.
19 октября. В этот день каждый год ездили в Царское. Поклон вам всем, друзья мои – филологи и режиссеры. Пишу вам из ссылки…
Сейчас будет прогон первого акта.
Теряю ощущение реальности. Заболеваю психически, теряю свободу.
Больной сон в минувшую ночь. Стою во дворе своего дома. Рушится стена. Дом-скелет. Выходит отец, а я ведь помню, что он не ходит. Стоит и смотрит на меня: «Лёша, мама умерла». Как тревожно. Я ни на минуту не забываю, чем жертвую, находясь здесь. Неужели все это напрасно?!
Пошел на вокзал узнать, когда поезд домой. Боюсь лететь самолетом. Боюсь не вернуться.
Когда я хвостом стал ходить за Худруком, смеяться каждой его шутке, хвалить спектакли, вкрадчиво и молча смотреть в глаза, он сменил гнев на милость. Он пресекает любую попытку общения с кем бы то ни было. Даже Митю попытался очернить. Сказал, что ходят слухи, будто Даша, юная героиня в Бергмане, – моя любовница, и что слухи эти – от Мити. Если есть эти слухи – он же сам их и распустил. Все, кто ушел от него, прокляты и оболганы. С кем бы я ни общался, со всеми стал подозрителен и осторожен – не настучат ли. Вслух говорит, что он гений. Сказал, что вся труппа настроена ко мне враждебно. Он подавляет, я чувствую себя бездарным. Когда сегодня одна актриса сказала, что труппа была мною очарована, что все поверили мне и захотели работать, что я столько раскрыл им и столько дал, показалось, что говорит она о каком-то другом человеке.
Вспоминаю свои репетиции и разбор пьесы, понимаю, что многое было определено и найдено удачно.
– Ищи пьесу на четверых! Бергмана не будет.
Я предложил одно, другое, третье – он все запретил. Его же предложения заведомо обречены. Он не ставит классику, потому что классику трудно извратить, но на второстепенных пьесах доказывает свою изобретательность и гениальность.
Я лишился чувства первоощущения и свободной оценки. Это – потеря самостоятельности.
Я теряю чувство юмора – это впадение в зависимость. Ведь чувство юмора – чувство дистанции.
Я не могу ни строчки сочинить, высказать мнение. Не могу писать писем.
Бей тиранов в самом себе. Во многом я заслужил это. Сколько лет уже черпаю отрицательный опыт:
вот так – нельзя и:
помни о людях.
После четвертой премьеры «Мертвой обезьяны» Худрук пригласил актеров на фуршет.
– Лёша, извини, но мы узким кругом, – и через паузу, во всеуслышание, – можешь позвонить домой из моего кабинета.
Звоню домой:
– Привет, мама…
– Лёша, ты убьешь нас! Двенадцать дней не звонил!
– Не волнуйся, все хорошо.
– Тебя прищучили?
– Тут всех прищучили.
– Бери билет и возвращайся, немедленно!
На те же грабли. Письмо Ирине Евдокимовой
– Алло, Алексей Евгеньевич?
– Слушаю.
– Из Тильзита беспокоят, предлагаем приехать на постановку.
– А что ставить?
– Все, что угодно, только учтите: на все про все у нас семьсот долларов.
– Это гонорар? Маловато…
– Это не гонорар – это весь постановочный бюджет. Но репертуар горит, зрители не ходят, нужна премьера, спасайте!
Абсурдней предложения представить нельзя. Я согласился.
На солнечном февральском перроне Ирина сказала:
– Все будет хорошо.
– Надеюсь, не как в прошлый раз.
– А как в прошлый раз?
Провинциалы любят уголовщину, уж это известно. Больше… делать-то нечего.
А. Н. Островский. Волки и овцы7 февраля 2003 г.
Ирина,
о чем мы говорили? О первой постановке. А дело было так.
Я сдал Уильямса и предстояло ехать на диплом. Прежде было распределение, но в наши счастливые годы – шиш с маслом, ищите и выкручивайтесь сами. А бывало, профессор Музиль позвонит в любой театр, с ним на том конце навытяжку беседуют:
– Да, Сан Саныч, весь внимание!
– К тебе приедет мой ученик ставить диплом, так уж будь добр, голубчик, чтобы он этот диплом поставил, хорошо?
– Разумеется, не сомневайтесь.
Нам повезло меньше.
Я после Уильямса летел курьерским на всех парах, и видел счастливое режиссерское будущее, и ни в чем не сомневался, и очень хотелось, чтобы скорее. А куда податься?
Отец тогда болел, да он и не стал бы никаких протекций устраивать – не те принципы. Но была у него масса учеников, один из них посоветовал: «Лёша, звони такому-то Худруку, он отцу твоему по гроб жизни обязан».
Папа не без юмора рассказывал о своем ученике, который теперь создал мощный театр в Энске и всякий раз звонит и шлет открытки с поздравлениями:
– Он дико Музилю не понравился, цыган какой-то, а мне понравился. Но профессором был Музиль, и срезал этого мальчонку на первом же туре. А вечером я взял Пьерку (эрдель наш) и пошел по набережной Мойки на прогулку. Вдруг слышу, у схода к воде кто-то плачет. Смотрю – юноша раздевается, собирается топиться. Вы что, говорю, молодой человек, надумали, здесь же мелко и не романтично, не пойти ли вам на Неву? Он ко мне поворачивается – а это утренний мальчик, которого Музиль зарезал: «Идите в табор коровам хвосты крутить, в искусстве вам делать нечего!» Он, как выяснилось, был седьмым сыном в крестьянской семье и действительно все детство за коровами ходил.
– Вылезайте немедленно, идемте чай пить!
На следующее утро отец поймал Музиля в коридоре ЛГИТМиКа и настоял вторично прослушать несчастного. Музиль дал этюд на освоение предметов: несколько вещей в определенной последовательности должны послужить переломными звеньями сюжета. Смотрели его последним, комиссия устала, Музиль был раздражен и делал это исключительно по настоянию и из уважения к Евгению Павловичу. Вышел мальчик и сразу же запутался.
Музиль полугневно взглянул на отца:
– Ну, Женя, видите!
Отец и бровью не повел, но громко и уверенно выкрикнул:
– Стоп, еще раз! Начните с подсвечника, без подготовки – вперед!
Несчастный очнулся, начал импровизировать и блестяще сыграл этюд.
Пять лет он учился, пять лет Музиль его гнобил (сердцу не прикажешь), а отец защищал. Выпустился он блестяще, поехал на Волгу и в двадцать девять стал худруком. Театру присвоили звание Академического, спектакли гремели на всю страну: он первый ставил Булгакова, Цветаеву, неизвестных и полузапрещенных зарубежных авторов. Он был бешеным, с необыкновенно богатой фантазией, с немыслимой сценографической храбростью и удивительным магнетизмом.