Я вернусь через тысячу лет - Исай Давыдов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С каждым днем подготовки к отлету Таня и все, что связано с ней, уходит дальше и дальше. Уходит навсегда, безвозвратно. Все быстрее и явственней надвигается пропасть, которая уже никогда и ни за что не позволит мне ни увидеть Таню, ни даже что-либо узнать о ней.
Как в той песенке –
Я вернусьЧерез тысячуЛет.Так хоть в чем-тоОставь мнеСвой след!Только я не вернусь!И следа не увижу...
Может, это вообще свойство человеческой психики – много думать о том, что ушло или уходит безвозвратно?
Помню, как поразила меня одна небольшая запись, случайно сделанная на обложке журнала три сотни лет назад и так же случайно обнаруженная мною.
Я готовил в девятом классе доклад о второй мировой войне двадцатого века. Меня с детства тянул к себе двадцатый век. И не раз наплывали какие-то грустные минуты, когда я жалел, что не родился в том бурном, мятущемся, непрерывно ищущем веке. Тот век породил новое общество, новый мир, новый социальный строй, который позже победил на всей планете. В том веке человечество впервые осознало себя единым коллективом, живущим в одном, не очень большом доме. А до этого ведь понятие “человечество” не распространялось дальше своего племени, своего народа. В том жестоком, залитом кровью веке человечество впервые выстрадало всеобщую, святую ненависть к войне, всеобщую решимость покончить с нею навсегда, на все будущие времена. В том веке впервые родилось истинное братство народов, которое затем стало законом жизни всей планеты. И, наконец, в том веке человек впервые вышел в космос и ступил на почву других планет. Короче, тот век был переломным. Всеобщая история человечества началась с двадцатого века. А до этого была только история отдельных племен, стран и народов.
И поэтому я редко пропускал книги о двадцатом веке. Я всегда старался прочитать о нем как можно больше. А в школе, когда распределяли темы для самостоятельных работ, обычно выбирал что-нибудь по двадцатому веку. В девятом классе это был обзор второй мировой войны.
Я прочитал тогда очень много о войне и знал уже столько, что хватило бы, наверно, на три школьных доклада. И в какой-то из последних вечеров работы в библиотеке я перелистывал старинные журналы с записками русского посла в Англии. Это были записки о борьбе за второй фронт – небольшая, в общем-то, деталь в истории войны. И опубликованы они были через двадцать лет после ее окончания.
Записки, конечно, были очень интересны. Но ничего из них я так и не продиктовал на пленку – было собрано уже слишком много материала. А вот рукописную полувыцветшую запись на синей обложке журнала почему-то захотелось сохранить в памяти. Чем-то тронула эта случайная запись человека, пережившего ту страшную войну. И я продиктовал ее на пленку, и переписал дома на диктографе, и вот помню до сих пор.
“ Это не очень понятно... – писал неизвестный человек. – Хотя война все дальше уходит в прошлое – она вспоминается не реже. Ничуть не реже, чем раньше. Даже, пожалуй, чаще. Тогда, сразу после войны, о ней хотели забыть, старались не думать. А теперь думается.
О ней может напомнить неожиданно попавшая в руки книга тех лет, отпечатанная на толстой, грубой, ломкой уже бумаге, или залежавшееся в книге пожелтевшее военное письмо, сложенное треугольником, с чернильным штампом возле адреса: “Просмотрено военной цензурой” и со старательно вычеркнутыми строчками, или чудом сохранившиеся хлебные карточки – декабрьские, за сорок седьмой год – последние хлебные карточки... И просто так вспоминается – безо всяких поводов, потому что все в этой войне было трудно, больно и страшно, но ясно, определенно и чисто. Неясности начались потом”.
Короткая запись. И грустная. И неизвестно зачем сделанная. И, может, поэтому трогает. И даже помогает понять что-то в сегодняшних моих чувствах и мыслях.
Думает ли обо мне сейчас Таня? Ведь она знает, что я лечу, – имена астронавтов объявлены всему миру.
Видимо, никогда мне не узнать – думала ли она обо мне в эти последние мои месяцы на Земле.
Впрочем... Если бы не думала – разве думал бы о ней я? Да еще столько! Ведь казалось – уже почти забыл ее. Ничего о ней не напоминало. И вдруг такое!
Из-за этих мыслей даже не читается в ионолете, хотя обычно я в этой машине читаю. Здесь нечего больше делать – ионолет все время идет высоко над облаками, на такой высоте, с которой все равно, даже и без облаков, ничего на земле не разглядишь.
А сейчас журнал, который я взял в дорогу, лежит на коленях, и прочитаны в нем всего две страницы.
Я лечу к Бируте. Уже больше недели ее лицо улыбалось мне только с небольшого экрана видеофона, и я страшно соскучился по ее глазам, по ее рукам, по ее ночному шепоту, по ее ласкам.
Каждый вечер, заканчивая разговор по видеофону, Бирута напоминала:
– Так ты не забудь написать мне письмо! Или сегодня же вечером, или завтра утром. Обязательно!
Еще улетая к родителям, в Прибалтику, Бирута взяла с меня слово – каждый день писать ей письма. Несмотря на то, что мы каждый вечер будем разговаривать. Странность, конечно! Каприз! Но я писал – мне приятно выполнять ее капризы.
Я хочу сейчас думать только о Бируте, а думаю почему-то больше о Тане. Странно устроен человеческий мозг! Постигают-постигают его и, казалось бы, давно постигли, а управлять им как следует все еще не могут. И по-прежнему, как во времена древнейшего врача Галена, – “мы не вольны в течении наших мыслей, так же как в обращении нашей крови”.
А может, это и хорошо, что “не вольны”? Может, в этом и прелесть?
Остаток своего отпуска я проведу с Бирутой в Прибалтике. Еще целые три недели мы будем жить у ее родителей в Меллужи, и бродить по сосновым лесам, и валяться на золотом песке у моря. Целые три недели! Сейчас кажется, что это – вечность. Но пройдут они – покажутся мигом.
А девять дней отпуска я провел дома. Хотя теперь и дома-то, по существу, нет. Потому что те немногие вещи, которые очень дороги нам с мамой и в которых для нас суть дома, мы упаковали и отправили на космодром. Их переправят оттуда на Третью Космическую и уложат в трюмы “Риты-3”, нашего корабля. А в доме нашем будут жить другие люди и выкинут наверняка наши старые вещи, и поставят свои.
Правда, это будет не сейчас, а позже – когда мы с мамой улетим.
Мама моя полетит вместе с нами. Ей разрешили это в виде исключения, из уважения к памяти отца. И еще – в благодарность за то, что она вернула человечеству тайну последней отцовской пластмассы. Ту тайну, которую считали погибшей вместе с отцом и с цехом, где пластмасса испытывалась.
Целый год мама перебирала в папином кабинете бумажку за бумажкой, прослушивала пленку за пленкой. Целый год, плохо разбираясь в новейшей химии, искала то, над чем бился отец – состав пластмассы, совершенно не пропускающей радиоактивные потоки.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});