Статьи и письма 1934–1943 - Симона Вейль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обе руки. Ахиллес же, свой меч обнажив отточенный,
Около шеи ударил в ключицу, и в тело глубоко
Меч погрузился двуострый. Ничком Ликаон повалился.
Черная кровь выливалась и землю под ним увлажала.11
Когда, вне всякого сражения, слабый и безоружный чужак умоляет воина, он тем самым не обрекает себя на смерть; но одним нетерпеливым движением воин может отнять у него жизнь. И этого довольно, чтобы плоть его утратила главное свойство живой материи. Кусочек плоти свидетельствует о том, что жив, прежде всего способностью вздрогнуть; лапка лягушки под током вздрагивает. Вид вблизи или прикосновение чего-то ужасного или устрашающего заставляет содрогнуться любую массу из плоти, нервов и мускулов. Только тот, кто просит пощады, не вздрагивает, не трепещет, ему не оставлено даже этого; сейчас он прильнет губами к предмету, который более всего внушает ему ужас:
В ставку великий Приам незаметно вошел и, приблизясь,
Обнял колени Пелида и стал целовать его руки, —
Страшные, кровью его сыновей обагренные руки.12
Вид человека, доведенного до такой степени несчастья, леденит почти как вид трупа.
Так же, как если убьет человек в ослепленье тяжелом
Мужа в родной стороне и, в другую страну убежавши,
К мужу богатому входит и всех в изумленье ввергает,
Так изумился Пелид, увидав боговидного старца;
Так изумилися все и один на другого глядели.13
Но пройдет лишь мгновение, и самое присутствие страдальца будет забыто.
Плакать тогда об отце захотелось Пелееву сыну.
За руку взяв, от себя старика отодвинул он тихо.
Плакали оба они. Припавши к ногам Ахиллеса,
Плакал о сыне Приам, о Гекторе мужеубийце.
Плакал Пелид об отце о своем, и еще о Патрокле.
Стоны обоих и плач по всему разносилися дому.14
Не бесчувственность побудила Ахилла одним мановением оттолкнуть на землю старца, обнимавшего ему колени; напротив, слова Приама, вызвав у него в памяти образ старого отца, тронули его до слез. Просто он вдруг обнаруживает себя столь свободным в своих отношениях, в своих движениях, как если бы его колен касался не умоляющий человек, а бездушный предмет. Любое человеческое существо рядом с нами обладает некой властью одним своим присутствием остановить, задержать, изменить любое движение, намеченное нашим телом. Прохожий заставляет нас свернуть с дороги иным образом, чем это сделала бы табличка с надписью. Когда мы дома одни, мы встаем, ходим по комнате и снова садимся не так, как если бы у нас был гость. Но это необъяснимое влияние человеческого присутствия теряется у людей, которых одно нетерпеливое движение другого человека может лишить жизни – и еще прежде, чем его мысль успеет приговорить их к смерти. Перед этими людьми другие ведут себя так, будто их здесь нет; в свою очередь, перед угрозой быть мгновенно превращенными в ничто они как будто и сами превращаются в ничто. Толкнешь их – они упадут, а упавши, останутся на земле до тех пор, пока кому-нибудь не придет в голову их поднять. Но даже если их поднимут, если их удостоят теплого слова, они все равно не решатся принять это воскрешение всерьез, не посмеют выразить свое желание; раздраженный голос моментально повергает их в молчание.
Так он сказал. Испугался старик и послушал приказа.15
В лучшем случае умоляющие, однажды получив милость, вновь становятся такими же людьми, как и остальные. Но есть существа более несчастные, которые, не умирая, остаются вещью в течение всей жизни. В их днях нет больше ни отрады, ни простора, ни места для воли, которая исходила бы от них самих. Это не значит, что их жизнь суровее, чем у других, или что они поставлены ниже в социальном отношении; просто это уже иная человеческая порода – компромисс между человеком и трупом. Что человек может быть вещью – это противоречит логике; но когда невозможное делается реальностью, тогда противоречие становится в душе разрывом. Ежеминутно эта вещь стремится быть мужчиной, женщиной – но ей это ни на миг не удается. Смерть, растянувшаяся на целую жизнь; жизнь, которую смерть парализовала задолго до того, как ее прекратить.
Вот участь, которая ждет девственную дочь жреца:
Не отпущу я ее! Состарится дочь твоя в рабстве,
В Аргосе, в нашем дому, от тебя, от отчизны далёко,
Ткацкий станок обходя и постель разделяя со мною.16
Молодую женщину, молодую мать, жену царского сына, такая судьба ожидает:
Будешь, невольница, в Аргосе ткать для другой, или воду
Станешь носить из ключей Мессеиды или Гиппереи:
Необходимость заставит могучая, как ни печалься.17
А вот что суждено мальчику, наследнику царского скипетра:
Быстро отсюда их всех увезут в кораблях быстролетных,
С ними со всеми – меня. И сам ты, о сын мой, за мною
Следом пойдешь, чтобы там неподобную делать работу,
Для господина стараясь свирепого…18
Такая судьба ребенка в глазах его матери страшна, как сама смерть; супруг желает погибнуть прежде, чем увидит, как эта судьба свершится над его супругой; отец призывает все кары неба на войско, которое обрекает на такую судьбу его дочь. Но на кого обрушивается эта жестокая судьба, в тех она стирает способность проклинать, возмущаться, сравнивать, размышлять о будущем и о прошлом, почти что даже и вспоминать это прошлое. Ибо не дело раба – хранить верность своему городу и своим умершим.
Зато когда пострадает или умрет один из тех, кто отобрал у него все, разграбил его город, перебил у него на глазах его родных, вот тогда-то раб плачет. А почему не плакать? Ведь только тогда ему и позволены слезы. Они ему даже вменены в обязанность. Впрочем, слезы у раба разве не готовы излиться всякий раз, когда за плач не угрожает наказание?
Так говорила, рыдая. И плакали женщины с нею, —
С виду о мертвом, а вправду – о собственном каждая горе.19
Ни в какой ситуации рабу не позволено выразить чего-либо другого, как только сочувствие своему господину. Вот почему, если среди столь мрачной жизни в душе раба и возникнет некое чувство, способное ее согреть, оно будет