Середина июля - Михаил Литов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- С косточкой? - встрепенулся сержант, отчасти убаюканный правдой моей горестной исповеди.
Я кивнул; отнюдь не скованный - до поры до времени? - в этом узилище, я сцепил пальцы рук и жутко хрустнул ими.
- Да. Вот она, отнятая у меня при задержании, лежит перед вами на столе.
Мы посмотрели на косточку. Бог ее знает, кому она принадлежала. Животному? Человеку? Коту, который однажды вскарабкался на дерево, чтобы посмотреть, чем занимаются сытые, счастливые, поглощенные любовью люди в комнате на втором этаже старого крепкого дома? Ипполиту Федоровичу, чей прах был слегка осквернен и пограблен чересчур ретивыми приверженцами его учения? Я разъяснил блюстителю порядка, что взял косточку отнюдь не в бюро похоронных услуг.
- Полина не хотела отдавать ее тем, кто, по ее словам и по словам Мелочева, прилагал все силы, чтобы ее заполучить. Неким таинственным существам. Они не открывали лица. Не показывались, только говорили, угрожали, требовали, и происходило это якобы каждый раз в середине июля. А может быть, и без всякого "якобы". Но она уперлась: не отдам! Оставалось лишь прийти к заключению, что у нее и нет ничего, нет никакой косточки. Да и откуда ей взяться, если речь идет о составной части трупа Ипполита Федоровича? Мол, сумасшедшие старухи раскопали могилу и отрезали кое-что от него. Ну, кто поверит в такой вздор? У меня даже возникло подозрение, что Полина и Мелочев, рассказывая мне эту байку об отрезанных конечностях и июльских голосах, дурачат меня, для чего-то вводят в заблуждение. Но когда и я потребовал косточку... да просто так, в шутку, хотя признаю, что шутка глупая!.. они мне ее отдали. Я не проникал в бюро похоронных услуг, я залез на дерево, заглянул в комнату, где они, Полина и Мелочев, приплясывали от счастья, и вдруг крикнул в открытое окно: отдайте! И они отдали. Хотя еще вопрос: они ли? Многое, многое в этой истории меня смущает, не одно, так другое. Что-то, глядишь, вроде как прояснится, так на другое опускается тьма или падает неверный свет. Косточка... кто ее знает, чья она? Может, что-то из объедков, осталось у них после трапезы, они и кинули мне. Тоже как бы в шутку. Вот только шутка у них получилась, не в пример моей, зловещая, ужасная, необъяснимая! Рука, которая протянула мне эту косточку... понимаете, ее никак не назовешь человеческой. Это лапа, огромная, жуткая, нечеловеческая, заросшая шерстью...
Сержант почесал затылок, а потом быстро взглянул на свою руку. С ней все было в порядке.
- Понимаете? - сказал я пугливо. - Эта рука, не желающая быть аллегорической... эта тайна... вот что главное...
Я передавал ему часть бремени разгадывания великой и страшной загадки, сам уже под этим бременем исстрадавшись, но напрасно я надеялся, что он тотчас разделит его со мной. Конечно, он опешил, услышав мой рассказ, но у него не было тех терзающих пытливостью обязанностей перед ночью и ее тайнами, какие были неведомо кем и для чего взвалены на мои старые плечи. Более того, мой рассказ показался ему слишком длинным и не годящимся для нашего времени, во всем ищущего краткости, скороспелости, быстротечности. Он вздохнул, без печали расставаясь с зачарованностью, которую я на него навел, и на его круглом и не обремененном мыслью лице ясно запечатлелась спасительная в таких случаях формула, гласившая, что утро вечера мудренее. Он встал, загремел ключами и резким жестом велел мне проследовать в камеру. Железная дверь, к которой он подвел меня в коротком и грубо слепленном коридоре и за которой намеревался оставить, выглядела ужасно. Я чуть было не отшатнулся.
Михаил Литов
ЖИВОПИСЬ
У некоторых людей в жизни счастье то, что, проснувшись по утру и встав возле окна голыми еще, не взбодрившимися ногами, они видят прямо на противоположной стороне улицы сияющие маковки церкви, стоят и думают: держится церквушка-то, хорошо! Иные, конечно, на своих картинах и не просыпаются никогда и даже считают за кошмарный сон вероятное пробуждение. Опусов же каждое утро освежался созерцанием обширной панорамы рынка, плутовато и с видом знающего жизнь господина высматривал из окна, как снуют в тесных проходах покупатели, а в палатках важно громоздятся торговцы, прикидывал, сколько его собственная торговлишка принесет ему нынче выгод, и это тоже было счастьем. Он затем шел к своим продавцам, серьезно проверял их усердие, выслушивал отчеты, давал отеческие наставления, возвращался домой и пил чай, но уже это был разгар дня, это уже сутолока, зной или стужа, всякий там трудовой пот, преждевременная усталость, уже разбирала апатия, проклевывалась тоска по другой жизни, и счастье пряталось за края проживаемого Опусовым жанра, ернически выставляя бесовские рожки. Опусов весь тоже был как черт, но несуразный, какой-то кривенький, подбитый с одного бочка так, что выпирал другой, глаз у него очковтирательно как-то, что ли, наседал на глаз, плечо перевешивало плечо, нога вечно заплеталась за ногу, в общем, никакого вида, только запашок гнилой шел как от заправской нежити. Но планы и расчеты он имел сильные. Сколотив на рыночной торговле кое-какой капитал, Опусов теперь надеялся прибавить к своим богатствам, более того, приумножить их на украденной картине Филонова, которую, как он знал из заслуживающих доверия источников, вытащили из музея по указке Богоделова, знаменитого шулера. Чтоб этот ловец удачи интересовался живописью, такого Опусов за ним не знал, но мало ли что, он и сам ведь не интересовался, а все же... Богоделов, естественно, предполагал, если действительно заполучил картину, продать ее за хорошую сумму, но умер, не успев осуществить своего намерения. Следовательно, нынче картина должна была находиться у его вдовы, Зои Николаевны, а ее Опусов полагал во всякого рода деловых сношениях человеком лишним, потому и хотел отнять картину, чтобы продать уже от своего имени и для собственной полной выгоды. Опусов был противоречивой натурой. Презирая Зою Николаевну за никчемность в деловом отношении, он чрезвычайно ценил ее за красоту, уважал в ней эту красоту и любил, иными словами, в некотором роде любил самое Зою Николаевну и даже мечтал сойтись с ней, может быть, и жениться, как только афера с картиной достигнет благополучного завершения и он, Опусов, станет очень богатым человеком и завидным женихом. Незаметно эти мечтания переходили в бред всякий раз, когда Опусов пытался разложить их по полочкам. По сути, не матримониальные вожделения забирали его душу, а стремление пройти, протиснуться в некий узкий круг высшего света, а имея о последнем самые смутные, даже попросту книжные представления, он и воображал его себе каким-то райским уголком, где на все распространяется красота Зои Николаевны и всюду, куда ни сунься, в наилучшем виде выставлено ее прекрасное лицо. Получалось, Зоя Николаевна была для Опусова и стражем, который не пускал его в высший свет, пока он недосточно богат и незавиден как жених, и недостижимой богиней, почитаемой уже как бы в неком храме, которым на такой случай и рисовался ему упомянутый райский уголок. И старик порой всей душой ненавидел стража, а перед богиней иной раз в своих грезах доходил до полного унижения и умоисступления.
Утром было солнечное, и рынок словно золотился в охвативших его сплошной массой лучах, Опусов полюбовался этим очаровательным пейзажем, затем, как уж водилось у него, потерзал подвластных ему торговцев, а вернувшись домой, выпил чаю, и вдруг впал в неуемное раздражение. На первый план высунулась жажда поскорее завладеть Филоновым, а любовь к красавице, или что там у него на самом деле было, стала явлением сомнительным и не вполне нужным. Да и не явлением, а так, вещицей. Опусов прямо и страстно отверг баловство, захотел настоящего дела, а оно могло у него быть лишь при наличии больших денег. Между тем с Филоновым шло туговато. Опусов еще две недели назад заслал к Зое Николаевне Николая, своего как бы ученика, а в данном случае агента, заслал, чтобы тот в доме у прелестницы все хорошенько разведал, постарался напасть на след, прояснить, у нее ли картина, и если да, где она ее прячет. Николай быстро познакомился с Зоей Николаевной, стал бывать у нее, любезничать, и он старался, это верно, а все-таки мало проку было от его усердия. Сравнивал Опусов внешние данные ученика с достигнутыми им успехами и не находил утешения ни в том, ни в другом. Парень этот Николай вроде бы видный, хорош собой, пригож даже, и язык подвешен, а вот как запрыгнул на одну ступеньку, то подняться с нее выше уже и не мог, как если бы робел перед красавицей или вообще не знал, как взяться за нее по-настоящему. Не удавалось ему покорить Зою Николаевну и сделать откровенной, чтобы она уж выболтала ему о себе все, заодно, конечно, и про картину. Это злило торопящегося к вожделенному богатству старика, и он, не стерпев напрасности убегающего времени, вызвал к себе Николая для отчета. Ну, скорее, чтобы прочистить ему мозги.
Когда начинающий прохиндей явился, пышущий здоровьем и довольством, бодрый и подтянутый, Опусов начал с грубовато-отеческого тона: