Воспоминание о счастье, тоже счастье… - Сальваторе Адамо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бабуля моя частенько высказывалась в таком вот поэтико-эзотерическом жанре, и временами я и теперь задаюсь вопросом, уж, не верила ли она во всё это сама. Никогда не знал этого и никогда не узнаю, да только с тех самых пор понял я, что словно венами испещрена Сицилия всяческими путями-дорогами, по которым сказочные всадники скачут к подвешенным между небом и землёй гротам, а не то и к развалинам замков, следам набегов норманнов или осады византийцев, где дожидаются их пришедшие в самых сокровенных мечтаниях сокровища…
Сицилия!.. Ложа рек твоих столь сухи, что справедливыми кажутся слова о том, будто «бросались они каменьями во всякого, пожелавшего напиться из них».
Дед снова впал в летаргическое состояние. Чтобы уберечь детские мои глаза от тяжких сцен, отец решил отправить меня в родную деревню предков моей матушки.
В Комизо добирались мы по дороге, серпантином извивающейся между белоснежными холмами мела, горами в ржавых воротничках, плоскими террасами с выделявшимися на них, словно рисованными по охре и лазури силуэтами часовен. И утопало всё это в светлой бескрайности покоя и умиления.
Родился я на «виа Бальбо», улице сбегавшей к углу дома Витторио Эммануэле, чтобы затем взлететь сверкающими на беспощадном солнце булыжниками ступеней к небосводу. Добравшись до верха, где голубизна переходит в индиго, обрамляя колющую глаза белизну, она словно передумывает и потоком расплавленного неба стекает назад к вашим ногам.
Предки мои по матери, Себастьяно и Джованна Кунсоло, проживали на параллельной улочке — виа Аримонти. В то время, как отец мой проводил последние дни возле постели своего отца в Витториа, мы с матушкой его как раз там и дожидались. Именно посреди странной этой смеси декора Италии и Африки познал я внутреннее богатство людей страны моей, изобилующего различиями их друг от друга.
В Бельгии нас, как скот, толпами загнали в бараки — обезличенными, одинаковыми, лишёнными всякой культурной оболочки. Отец мой часто говорил мне, что шахта пожрала их мечту, что страх подземелья всякому, кому бы то ни было, мешал думать о чём-либо другом, кроме следующего шага, любой из которых мог стать последним. Но, в короткие паузы не многим удавалось избежать чувства нахлынувшей ностальгии. Встречались меж них даже поэты. Один из таких безвестных мечтателей самопровозгласил себя «королём острова». Остров его, правда, был всего лишь на всего большим камнем, площадью в несколько квадратных метров, на котором прозагорал он всё своё отрочество. Но, то была его скала, пусть даже и хватило бы одной приличной волны, что бы смыть его оттуда. Он приглашал на неё своих друзей, а поскольку король всемогущ, то жаловал он всем им дворянские титулы. Даже прирученный им дрозд получил право называться «Duca del Mar che licica», что означало «герцог Сверкающего Моря». Редкими просветами хорошего настроения в беспросветно чёрной утробе подземелья при виде какой-нибудь отколотой угольной глыбы случалось вспоминать ему о своём королевстве, и принимался он тогда одаривать своих компаньонов в несчастье различными званиями: «Не могли бы вы мне подсветить вашей доблестной лампой, о маркиз Голубых Сумерек, не подадите ли вы мне, дорогой барон Чёрной Ямы, скромное моё кайло?» Отца моего посвятил он в принца Вечных Бурильщиков… И отец мой бурил и бурил, всю свою молодость… и до самого конца тоннеля.
Когда Короля Острова предавали земле, рядом были захоронены и все приближенные его двора. Нет, не согласно правил бытовавших при дворе фараонов, но единственно потому, что по взрыву гремучего газа перенеслись они все в пределы того света, что дарован был им за истинное их благородство. Посвящённые поняли, откуда взялась водружённая на его венок из невзрачных еловых лап крохотная латунная корона.
Разделить тот ужас должен был вместе с ними и мой отец, спасся он благодаря Папе Лино, которому мысль объявить о неизбежном путешествии своём в мир иной пришла в голову лишь за несколько дней до катастрофы. Когда из полученной телеграммы стало известно о ней отцу, он тут же принял решение никогда больше не спускаться «вниз». Нужно было случиться такому вот несчастью, чтобы осознал он простую вещь — конец его тоннеля находится там, где он сам решится выйти из него.
Останемся, однако, на Сицилии, в Витториа, с оставшимся, благодаря неожиданному фокусу судьбы, в живых отцом моим, последние дни ухаживающим за своим, в то время как дед и бабка мои по материнской линии кудахтали над нами, мною и моей матерью, в Комизо.
Вновь увидел я стадо коз, под радостный перезвон колокольчиков ранним утром спускавшихся по улице. Пастух, если просили, тут же доил одну из них, сцеживая «парное» молоко прямо в оловянную миску. Безо всякой там стерилизации, пастеризации, гомогенизации пили его настоящим, подлинным, было то упоительно и, Боже ж мой, как любил я приготовленную из него рикотту, подаваемую в круведи — рожках из бамбука.
Соседи приставали ко мне с расспросами, правда ли, что я «u niputi do mastru e l’acqua», то есть «внук хозяина вод» — прошу прощения, дон Бастиано, второй мой дед, отвечал в деревне за розлив воды. На самом деле был он путевым обходчиком, но в Италии любим мы приукрашать скромность всякого занятия и возвеличиваем крохи жалуемой при этом значимости, любим громкие титулы, пуляемые общественностью в преддверии предполагаемой милости, которую можно будет однажды испросить с того, кому их бросали. То есть нескончаемое поклонение почёту, вот и называют здесь жандарма маршалом, почтальона ufficiale, музыканта маэстро, помощника мэра ваша честь, шефа бюро командующим, и ничего нет необычного в том, что после встречи с папой, пребывая в состоянии чрезмерной степени восторга, уходят бормоча имя «Павел», являвшего собой пример проповедуемой Иисусом Христом смиренности, передавшего её в данном случае простому крестьянину, с трубкой в зубах доившему свою корову.
Хозяин вод каждое утро поднимался на башню водокачки и открывал краны, и Комизо вновь могла жить, утолять жажду, мыться вплоть… до 19 часов, когда невозмутимо взбирался он снова на башню и беспощадно, обеими руками, закручивал огромные медные, отлитые в форме роз краны. На этом всё заканчивалось, после этого оттуда уже не поступало ни капли воды, и тем хуже для неосмотрительных, не запасшихся впрок — выживаемость деревни проходила через эту его неуступчивость. В засуху бывало и так: получал дед более строгие, чем обычно предписания и тогда вода отпускалась всего-то какой-нибудь час за весь день. И становился тогда дон Бастиано самым ненавистным человеком в деревне, принятие непопулярного того решения в обязательном порядке приписывал простой люд одному ему.
Меж сих, равно удалённых друг от друга действий — пускающего по венам деревушки ток воды, не уступающего по значимости кровотоку в обычном организме и его прекращающего — сибаритствовал дон Бастиано неподалёку от собственного дома на главной площади, посреди которой вопреки хронической нехватке воды круглый, с обильными, если не сказать величественными струями фонтан, ни чуть не смущаясь изображал из себя ди Треви. Дед объяснял мне, что в нём использовалась одна и та же вода, бегущая в нём по замкнутому кругу месяцы на пролёт.
Неподалёку от того оазиса прохлады, рядом с памятником старым воинам, играли в scopa, tre sette и briscola, популярные у народа всей Италии карточные игры, одетые в белые рубашки и чёрные кепи старики, тут же ссорились, скрещивая шпаги и бокалы, обмениваясь тумаками и золотыми монетами. Самые спортивные из них сходились на стульях. Дед мой не одиножды приводил меня туда после сиесты; откровенно скучая, я пристраивался на краю бортика бассейна, в то время как он громовым своим голосом объявлял козыри. Время от времени вываливался я из своих грёз, потому что вопил он во всю глотку о выигрыше, а за сим обязательно следовало угощение домашним вином, которое дед мой Бастиано никогда не ругал, скорее наоборот. Ближе к 17 часам, когда частью площади завладевала тень, он натягивал кепи на глаза и, устроившись на опрокинутом на задние ножки стуле и сложив собственные ноги на спинку другого стула, давал добытому в победе вину возможность перебродить. Квадратные челюсти его при этом были плотно сжаты и, поди узнай почему, принимался он ими скрежетать, да так сильно, что все окрестные жители смеялись, задаваясь вопросом, на кого же это мог дед сердиться до такой степени, что готов был изгрызть того своими мощными челюстями; в щелке меж белых его зубов при некоторой доле воображения удавалось различить даже чьи-то трепыхающиеся руки и ноги.
Как-то, уже несколькими годами позже, надрался он сильнее, чем обычно и поскольку там, на площади, никому в голову не пришло его разбудить, дед на два часа опоздал с закрытием кранов. На самом деле, вся деревня была в восторге от опоздания деда и от полученной при этом выгоды; никто не снизошёл до милости выдернуть его из сна — может кара то была, а может насмехались над тем, что могло походить на спесь, но на самом деле являлось ни чем иным, как чувством долга, смирением перед инструкциями. Увы, не прошло и недели, а дону Бастиано, по линии управления водными ресурсами и лесами, высказали суровое порицание, укорив в разбазаривании водного богатства посёлка, а вместе с тем и его будущего. Он был смещён с должности, оказался без работы и как человек долга, кем всегда и оставался, оскорблён был до самой глубины души. Даже пост паркового сторожа взамен утраченного, выхлопотанный позже для него влиятельными друзьями по компартии, не помог вернуть ему прежнее отношение к жизни. Он продолжал пить, а вместе с тем и хиреть. Угас он вытянувшись на скамье, в тени ветвистой кроны карубье в том самом парке, за которым вменено ему было ухаживать. Лишь только уснул он последним сном своим, небо, будто восстанавливая в правах память о нём, открыло краны свои и освежило деревню спасительным дождём, заставившим кричать о свершившемся чуде. И повелитель вод памятью народа причислен был к лику блаженных.