Телефонная книжка - Евгений Шварц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К тому времени отношения со взрослыми у меня до того усложнились или скорее упростились, что я пропускал мимо ушей все их разговоры, если они не направлены были непосредственно ко мне. Они жили своей жизнью, а я своей, в достаточной степени сложной, и говорили мы на разных языках. Я их не осуждал за это. Напротив, склонен был часто считать себя виноватым, но понимал, что и это не поможет нам понять друг друга и объясниться. Вот отчего пропустил я мимо ушей, что у Тони родилась сестренка. И не придавал значения похвалам по Тониному адресу. Не сердился на них. И с интересом поехал погостить к ним весной тринадцатого года. Тоня прислал мне открытку, в которой звал меня, и кончал ее богато: «Sic volo, sic jubeo»[226]. Я был реалист, так что латинскую эту цитату перевел мне папа. Конечно, Тоня оказался совсем не таким, как описывали старшие. Худенький, узкоплечий, бледный, с ясно выраженными шварцевскими чертами лица — не семитическими, а хамитскими: полные губы, густая шапка жестких волос. Глаза глядели спокойно и достойно. Язык его рядом с моим был все так же богат, так что в первый день склонен был я обвинить его в страшном грехе — в неестественности. Главный недостаток, которого с детства приучала меня бояться мать. Но, к своему удивлению, вслушавшись, понял я, что за непривычной манерой выражаться скрывается понятный и близкий мне смысл. Я был варварски самоуверен. Шел по своим путям, но мы быстро поняли друг друга. Меня в те дни раздражало то, что разумеют под «музыкой прежде всего» в поэзии. Мне казалось, что аллитерация — ничего не стоит рядом с настоящей музыкой. Музыкальны поэтические картины. И Тоня прочел мне у кого‑то из французов, как тот продекламировал за спиной трехлетней сестренки классический отрывок, где с помощью аллитерации изображался бег колесницы (что‑то вроде: квадрупеданс педес и т. д.). И сестренка даже не оглянулась. Итак, мы снова оказались похожи и непохожи и легко понимали друг друга.
20 июляТоня был куда образованней меня, но вместе с тем мальчик, спрашивающий, может ли хороший еврей попасть в рай, не умер в нем, а вырос. Время было скептическое и эстетическое. Екатеринодар яснее ощущал влияние нынешнего дня: туда приезжал Бальмонт и скандалил за ужином и принялся ухаживать за Беллочкой, Тониной матерью. За ужином, что давали в его честь, он вел себя так, что к концу осталось всего несколько человек. И Бальмонт спросил Исаака: «Вы любите свою жену?» — «Да!» — ответил Исаак с мрачной, шутливой серьезностью. «И я тоже!» — сказал Бальмонт. «Что ж мы будем делать!» — воскликнул Исаак, схватившись за голову с комической серьезностью. На другой день тихий и трезвый пришел он к Шварцам с визитом и, уходя, написал в альбом Беллочке: «Душа светлеет, Увидя душу, Союз наш верный — Я не нарушу». И уехал читать стихи и скандалить в Новороссийск. И Тоня видел его в непосредственной близости. А в Майкоп подобные существа не забредали. Приезжал и пел свои стихи Игорь Северянин[4][5]. И Тоня наблюдал его в непосредственной близости. И удивился и огорчился (за меня), узнав, что я не люблю его стихи. И толково, спокойно и рассудительно объяснил, почему они ему нравятся. И я подумал: «Ладно, об этом надо потом подумать». Так я всегда поступал в те дни при столкновении с чем‑то, требующим душевного или умственного напряжения в области для меня новой. Рассказал мне Тоня о Мамонте Дальском[6]. Он почему‑то не мог найти комнату, приехав на гастроли, и Тоня провожал его по адресам, где знаменитый артист мог устроиться. Дважды потерпели они неудачу, и гастролер сказал с великолепной задумчивостью: «Когда я умру, тысячи людей пойдут за моим гробом, а сегодня мне негде приклонить голову». И хоть подобные существа забредали и в Майкоп, но им далеко было до Мамонта. Тоня к своим семнадцати годам много видел, много наблюдал, не раз побывал за границей, прочел множество серьезных книг, и они отлично уложились у него в голове. Свои знания добывал я, как Робинзон. Но мы понимали друг друга, как десять лет назад.
21 июляВ Екатеринодаре пробыли мы недолго: поехали в Кабардинку, куда был приглашен Тоня, предупредивший, что захватит и меня с собой. К этому времени мы совсем уже подружились. Большая шварцевская квартира была пуста, и я орал, пробуя голос, и бренчал на рояле, и однажды напал на Тоню в дверях его комнаты, заставил его фехтовать штиблетами, что нес он в руках. И Тоня сказал весело и удивленно: «С тобой я опять превращаюсь в мальчишку». По пути к Новороссийску море появляется перед тобою как чудо, после станции Тоннельная, после самого длинного из тоннелей. Ты узнаешь его со знакомым прочным чувством. Живой синий шелк представляется полным значения, которое потом, потом поймешь, сейчас слишком весело, чтобы думать и заставлять себя сосредоточиться. Пройдя через двухэтажный новороссийский вокзал, отправились мы на извозчике в Кабардинку, не удаляясь от моря. Оно синело справа во всей славе своей, а горизонт стоял в уровень с нами, и когда шоссе шло высоко, и когда опускалось в долину. Я все спрашивал — какая дача у Рейновых — такая, как эта, или такая, как эта, и Тоня терпеливо и солидно объяснял: побольше. Поменьше. Приблизительно такая. Все эти дни — я говорю уже о 56 годе — испытываю я чувство, похожее на то, которое овладело мною в шесть лет, когда родился Валя. Тогда мать отвернулась от меня, что было вполне понятно. А теперь мне все кажется, что жизнь отвернулась от меня, что никак не поставишь никому в вину. Возраст. И воспоминания вызывают не радостное чувство, как еще недавно, а подобие обиды. Как будто я был обманут. Но должен честно засвидетельствовать — я был счастлив, когда ехал с Тоней на пароконном извозчике по шоссе от Новороссийска к Кабардинке, и так хохотал и дурил, что побаивался, как бы молчаливый, степенный грек — извозчик не осудил меня. Дача Рейновых оказалась похожей на те, что видели мы по пути. Белая, двухэтажная. Стояла в негустом садике, среди акаций. Хозяева оказались приветливыми.
22 июляМилочка Рейнова, наша сверстница, с глазами, как черносливы, несколько полная для своих лет, несколько по — южному коренастая, тем не менее очень понравилась мне — она принадлежала к таинственному миру девушек. Не женщин, которых я к тому времени познал и скорее презирал, а девушек, о которых я думал почтительно, даже печально, и вместе с тем надеясь — на что? Потом, потом пойму, потом! Я не задерживался на этом ощущении, чтобы не рассеять его туманности. Любил именно эту неясность. Нравилась мне Милочка Рейнова еще потому, что звали ее Милочка, как девушку, в которую я был в те дни отчаянно влюблен. Милочкина мама, воспитанная и доброжелательная, и старая гувернантка Милочки не мешали, а помогали общему чувству довольства, приличия и праздничности. Вечерами подолгу задерживались мы у моря. Однажды по какому‑то поводу сказал я, что все существующее разумно. Придав этому смысл: все к лучшему. И Тоня спокойно, толково и ясно поправил меня и разъяснил смысл этого гегелевского утверждения. Рейновы были состоятельные люди, но ни водопровода, ни канализации на даче и в помине не было. А деревянная уборная устроена была в неудачном месте. Всякий с балкона видел, кто направляется в этот домик за нуждой. И Тоня как‑то заметил, смеясь: «Смотри, как любопытно! Если на балконе одни взрослые, я иду в уборную спокойно, а если там Милочка, не могу!» И однажды во время долгих вечерних бесед на море рассказал Тоня одну историю. Уже к середине я догадался, что рассказывается она неспроста. Тоня под прозрачными псевдонимами вывел себя и Милочку и еще неизвестных мне людей. Выходило так, что он был увлечен и мог надеяться на взаимность, но появился некто третий, которого предпочла она. И тогда он, Тоня, перенес свою любовь на девушку с удивительными синими глазами. И Милочка сказала: «Это правда! Глаза у нее удивительные». Сказала убежденно, но чуть ревниво. Ах, как это было таинственно, печально. Такие именно истории и слушать на берегу, когда шумит прибой.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});