Том 1. Романы. Рассказы. Критика - Гайто Газданов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Единственные соображения, которые ее огорчали, были расточительность ее сутенера и постоянное злобное соперничество другой проститутки, жившей на той же улице. Сутенер ей, собственно, нужен не был, но здесь она подчинялась известной тротуарной этике, которая накладывала на нее обязательство иметь сутенера. Он был похож на всех других сутенеров; стриженый затылок, бритое лицо, яркий галстук, новенькая кепка и двухцветные туфли.
Он любил выпить, но бил ее довольно редко. Однажды она дала ему пятьдесят франков; он должен был купить папирос и принести сдачу. Но он пропадал три часа, затем пришел и сказал, что истратил все деньги; она долго не верила, потом убедилась, что это правда, и рыдала два дня.
Со своей соперницей она ежедневно ругалась, придумывая заранее самые злые выражения, самые чудовищные оскорбления, потом эти женщины начинали драться, кусались и вырывали друг другу волосы. Иногда они мирились и тогда ночевали в одной комнате, но скоро опять ссорились.
Но вот она заболела; она держалась на ногах до последних сил. Наконец она слегла, и печальная дура, хозяйка гостиницы, пригласила доктора, который выслушал больную и заявил, что дело обстоит очень плохо: скоротечная чахотка. Хозяйка пошла наверх и сказала:
– Доктор говорит, что ты умрешь, потому, что у тебя чахотка.
– Неправда?
– Он мне это сказал.
Тогда проститутка начала потихоньку плакать – но не так, например, как тогда, когда ее сутенер истратил пятьдесят франков.
Ее соперница пришла в гости к хозяйке гостиницы и разговаривала с ней на улице, стараясь говорить, как можно громче, чтобы больная услышала через открытое окно:
– Скажите, мадам, это она плачет? Правда, что она умирает?
– Не знаю.
– Я надеюсь. Эй? – закричала она, подняв голову. – Почему ты не смеешься?
– Сволочь! – хрипло донеслось сверху.
Соперница приходила каждый день и кричала:
– Когда ты умрешь?
– Ты подохнешь раньше! – отвечала больная; но в этом, конечно, была не права. Она все больше и больше ослабевала. Она уже не вставала с кровати: сутенер ее бросил, сказав, что не может возиться с такой грязной женщиной, которая не хочет даже подняться, чтобы выйти на минуту из комнаты.
– Я не могу переносить такой грязи, – сказал сутенер. – И потом, у меня нет денег, мне надо жить.
Проститутка лежала целыми днями одна; изредка приходила хозяйка, снимала ее с кровати, меняла простыни и каждый раз при этом говорила:
– Ты знаешь, сколько мне стоит твое белье?
Больная почти ничего не ела; раз в день ей приносили бульон. Пол у ее кровати был покрыт кровавыми плевками.
Она не понимала, что такое смерть, хотя чувствовала ее приближение. Она с трудом думала об этом; и однажды, поняв, что это совершенно неизбежно и что никакие силы не могут ее спасти от смерти, опять заплакала, потому что иначе выражать свои чувства не умела: но так как плакать ей было больно, то она перестала всхлипывать и успокоилась.
Положение ее было безнадежно: можно было считать, что она уже умерла; почти ничего человеческого в ней не осталось; и когда она на короткое время засыпала, то нижняя челюсть ее беспомощно отвисала, как у трупа, и так же, как у трупа, чернела гортань. Отвратительный запах стоял в ее комнате, так как никто за ней не ухаживал и никто не заботился о чистоте; и ветер медленно колыхал на ее окнах грязные кружевные занавески.
Но все-таки она еще проявляла признаки жизни и даже старалась думать. И однажды, когда к ней пришла хозяйка, она прохрипела:
– Вы знаете, мадам, я понимаю, что такое душа.
– Ты думаешь? – недоверчиво спросила хозяйка.
– Да. Душа, это такая маленькая вещь, которая не болит, но страдает.
Это было высшее напряжение мысли, на которое она была способна.
– Возможно, – сказала хозяйка. – Я никогда об этом не думала. Когда у человека на руках целая гостиница, то у него много работы и мало времени.
– Вы правы, – вежливо хрипела больная.
– Это верно.
Особенно скверно умирающая чувствовала себя по вечерам. В окнах становилось темно. Внизу над тротуарами чернели железные сетки на светлых стеклах публичных домов, за углом катились трамваи, и дождь струился и блестел, и шумел в высоте. Соперница больной очень хорошо работала, потому, что все клиенты этой улицы теперь перешли к ней. Больная знала это и последним ее чувством была бессильная зависть к подруге.
Больная умирала: глаза ее скользили по комнате. Все так же стояли глупые гипсовые фигурки на камине, улыбались белокурые англичанки на гравюрах и человек с веслом плыл в лодке по озеру мимо зеленых деревьев. Живот больной свистел и вздувался, почерневшие руки с грязными ногтями неподвижно лежали на кровати, как посторонние и ненужные предметы, пот выступал на лице и высыхал, оставляя кисловатый запах. Наконец, живот поднялся в последний раз со страшным хрипом и свистом; (последние дни своей жизни больная дышала животом, так как легких у нее почти не оставалось). Больная захрипела – и по страшному вопросительному тону этого звука, уже нечеловеческого, можно было понять, что она умерла: в комнате, однако, никого не было.
* * *Ее увозили на катафалке и смешной субъект в цилиндре сидел на высоких козлах и строил гримасы прохожим. Я смотрел на это сверху, из моего окна, и сокрушался о том, что так страшно и скучно умирать; и что на медленной дороге к смерти, которую представляет из себя человеческое существование, праздно и тяжело влачатся проститутки, носительницы древних традиций – влачатся и умирают: и могильные газы свистят под жирной почвой кладбищ и слепые, белые червяки ползут по гниющему мясу – и живут в спокойной темноте положенное им время и потом тоже перестают жить и земля наливается соком и идет пузырями.
10. V.1928. Париж
Пленник*
В России была гражданская война.
Тыловой отряд правительственных войск занимал маленькую деревню; стояли сильные морозы, и над снегом беспрерывно вилась острая ледяная пыль. На снегу чернели лохматые лошади; посиневшие от холода солдаты заводили их в раскрытые ворота деревенских дворов. Когда лошади и люди были размещены и солдаты заснули в душных избах, в поле за деревней показался всадник, гнавший перед собой человека без шубы. Пленный был одет в штатский костюм с выглаженными брюками, которые казались особенно удивительными в этой морозной российской глуши, в этой средневековой обстановке. Он сильно размахивал на ходу правой рукой; левая его рука неподвижно и безжизненно была опущена вдоль тела. Они приблизились к самой большой избе; всадник слез с лошади, упер дуло винтовки в спину пленного и толкнул дверь. Войдя, они увидели молодого офицера, на коленях которого сидела крестьянка с красно-сизыми щеками. Она нехотя поднялась при виде новых людей. Тот, который привел человека в штатском, поставил винтовку в угол, подул себе на пальцы и сказал:
– Очень холодно. Примите в ваше распоряжение пленного.
И он протянул кусок бумаги, на котором было написано карандашом:
«В штаб отряда сил доставляю арестованного за пропаганду при аресте смеялся очень опасный согласно декрету приговариваю к высшей мере завтра утром взводный Свистков!»
– Что это за Свистков? – спросил офицер.
Человек, который привел пленного, казался удивленным.
– Я Свистков! – сказал он.
– Это ты бумагу писал?
– Я, – сказал Свистков, презрительно улыбаясь.
– И приговор?
– И приговор, – сказал Свистков, удивляясь непонятливости офицера.
– Ты, Свистков, дура.
– Не имеете права, – бойко ответил Свистков.
Офицер взглянул на пленного. Тот сидел на скамейке, вытянув ноги и засунув правую руку в карман; он смеялся и веселыми глазами посматривал то на офицера, то на Свисткова.
Офицер, казалось, думал о чем-то. Потом он твердо сказал, обращаясь к Свисткову:
– Пошел вон. Придешь в полк, скажешь своему начальнику: в штабе говорят, чтобы таких идиотов больше не посылали. Понял?
– Понял, – ответил Свистков и, спохватившись, нерешительно прибавил:
– Не имеете права, гражданин.
– Пошел вон, болван! – закричал офицер.
Свистков крякнул, взял свою винтовку и вышел. На крыльце он постоял некоторое время, раздумывая о том, какой плохой офицер ему попался, потом злобно ткнул лошадь коленом в живот, вскарабкался на седло, разобрал поводья и зачмокал губами. От этой привычки он, несмотря на издевательства и насмешки, которым из-за нее подвергался, никак не мог отучиться, потому что до своего поступления в красную кавалерию он служил в ассенизационном обозе.
* * *Офицер осмотрел пленного с головы до ног. Пленный был высокий худой человек с впалыми щеками, бледным ртом и тонкими преступными бровями, которые не сходились на переносице, а поднимались вверх ко лбу, и при скудном свете керосиновой горелки, чадившей в избе, они казались дурно нарисованными каким-нибудь провинциальным гримером. Офицер рассматривал лицо пленного и насмешливо улыбался; пленный сидел с опущенными глазами. Потом он сразу широко раскрыл их и устремил на офицера – и тот сейчас же перестал улыбаться. В выражении этих внезапно раскрывшихся глаз не было ни гнева, ни угрозы; но в них стояло выражение такого презрительного сознания своего превосходства, что офицер покраснел от злости. Но глаза пленного вдруг смягчились, и офицер опять улыбнулся. Пленник покачал головой – и офицер бессознательно повторил его движение. И когда он поймал себя на мысли о том, что эти несколько секунд, он находился под властью пленного, и сделал над собой усилие, стараясь вновь обрести свою самостоятельность, он увидел, что пленник опять смеется так же весело и добродушно, как смеялся в ту минуту, когда офицер сказал Свисткову – пошел вон… И он не знал, действительно ли что-то произошло или ему просто показалось. Он сказал пленнику с досадой: