Железный Густав - Ганс Фаллада
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Грундайс входит в раж. Как бы не сорвалась берлинская встреча, венчающая все путешествие! Старик устал и брюзжит, он совсем выдохся!
И Грундайс принимается его уговаривать. Просто обычная усталость с дороги — не больше! Да и не мудрено! Ведь он совершил нечто поистине замечательное, пусть почитает, что пишут в газетах. Весь Берлин радуется его приезду, точно светлому празднику.
— Не знаю, что ли, я наших берлинцев! Их хлебом не корми, дай только поглазеть на что-нибудь новенькое. Выкрась обезьяну в зеленый цвет да пусти ее гулять по городу, они за ней все, как за мной, побегут.
— Пустое вы говорите, Хакендаль! Вы не хуже меня знаете, что совершили своего рода подвиг. Да и для себя кой-чего добились. Обеспечили себе старость, вечер вашей жизни уже не будет омрачен заботами.
— А ну его, вечер моей жизни! Не нужна мне обеспеченная старость. Я с радостью опять сяду на козлы. Но только по-настоящему, как раньше. Ин-ко-гнито, понимаете? Меня уже тошнит от этого когнито!
— Хакендаль, дружище, Железный Густав, встряхнитесь! Будьте по-прежнему железным! Почитайте в газетах, какой вам готовят прием — целая программа, у вас сразу поднимется настроение!
Но Хакендаль только искоса метнул в Грундайса злобный взгляд.
— Не поминайте мне про газеты! Я на них зол! Чего только про меня не брешут!
— Господь с вами, Хакендаль! Разве про вас что плохое писали?
— Да не стоит и говорить. Они мне всё как есть отравили!
— Но что же случилось? Не таитесь! Облегчите душу, Хакендаль!
— Будто я занесся, будто мне теперь на пролетку и глядеть неохота, будто я из Парижа домой на машине укатил — вот что эти подлюги про меня пишут, — вырвалось у Хакендаля с горячей обидой. — Вы-то нет, Рыжик, я знаю, вы про меня таких пакостей не писали. Но зато другие! Я вам расскажу, как было дело. Засиделся я в одной компании за кружкой пивка, — подходящие такие попались ребята, не хотели меня отпускать. А тут один коллега вызвался меня выручить, поехал в моей пролетке вперед, чтобы мне с графика не сбиться. А меня действительно на машине подвезли — всего-то два часа мы в ней и проехали. А теперь кричат, что я зазнался, от пролетки нос ворочу? Два часа в машине и больше пяти месяцев в пролетке — вот ведь какие сволочи эти люди! Никаких заслуг не признают, после этого и делать ничего не хочется!
Молодой Грундайс не знал — плакать или смеяться над стариком, который не только устал душой и телом, но прежде всего ущемлен в своем честолюбии. Совсем старик, а капризничает и дуется, словно самолюбивый юнец. Но Грундайсу не до слез и не до смеха. На карту поставлен прием, торжественный, почетный прием, под который забронирована вся передняя полоса газеты! В своем теперешнем настроении Железный Густав способен железно поехать задами домой и заставить всех напрасно дожидаться
И Грундайс пускает в ход все свое красноречие, он проливает елей на душевные раны старика, и наконец ему удается привести его в чувство. Но Хакендаля привлекают не великие почести, не гром оркестров и праздничный обед, не тосты, поднятые в его честь, и не прием у бургомистра…
А то, что после этих церемоний он попадет в то самое место, откуда началось его странствие, в ту канцелярию ратуши, где чиновник, ставя в его подорожную первый штемпель, так презрительно отозвался о его затее. Вот что настраивает Хакендаля примирительно, поднимает ему дух и настроение. Это больше всего привлекает его!
— Дружище Рыжик, вы совершенно правы! Дурак бы я был, если б спустил тому скоту! Что он мне тогда толковал насчет моей затеи и своей настоящей работы! Я ему покажу! А для чего я, скажи, им налоги плачу? Ведь кормится, паразит, за мой счет! Я и научу его, как со мной обращаться! У меня прямо на сердце полегчало, Рыжик, теперь и я радуюсь!
15Было бы и в самом деле обидно, если б Хакендаль, поддавшись дурному настроению, отказался от берлинской встречи. Берлинцам стало известно из газет, как их земляка принимали в Дортмунде, Кельне, в Париже и Магдебурге, и они, конечно, не могли допустить, чтоб им утерли нос. Как и всегда в таких случаях, они даже перестарались. Триста тысяч человек, из коих полгода назад ни один и маркой бы не пожертвовал ради удовольствия прокатиться в пролетке, были теперь рады стараться и добрую половину своего рабочего дня ухлопали на какого-то извозчика. Вся полиция была поставлена на ноги — для оцеплений, для регулировки уличного движения и обуздания восторженных масс, — да, не каждый день увидишь такое! Железный Густав, пожалуй, крепко бы пожалел, если бы поехал домой задами.
Но он не поехал задами, он поехал напрямик. Шоссе было черным-черно от людских толп, на площади Большой Звезды люди стояли стеной, а по Унтер-ден-Линден не было ни проходу, ни проезду ни для кого, исключая человека по имени Густав Хакендаль.
И вот он едет мимо рядов лип — весь Берлин ликует. В самых честолюбивых мечтах, даже еще будучи хозяином большого извозчичьего двора, не мог бы он себе представить, что родной город будет так его встречать.
Проезжая мимо французского бюро путешествий, он придерживает коня, он кивает через все это волнующееся море голов, он встает. Музыка умолкает, он размахивает над толпой своим лаковым горшком, он кричит, он ревет во всю глотку: «Vive la France!»
И все подхватывают: «Vive la France!»
Вот именно, да здравствует страна, так дружественно встретившая их земляка, но прежде всего да здравствует он сам, их земляк. Это — бедовый старик, он из нашенских, он такой же, как мы! Да здравствуем же и мы вместе с ним! Несокрушимые, неистребимые, бедовый народ — мы — берлинцы!
И Густав Хакендаль едет дальше, он проезжает мимо Замка. На Кёнигштрассе такая давка, что это, сохрани бог, кончилось бы плохо, если бы Гразмус не привык к людским скопищам. Но они благополучно проезжают, и вот уже Красный дом.
И в эту самую минуту клаксоны всех машин как возьмутся гудеть, орать, верещать — на сей раз никакому старательному Грундайсу не пришлось организовывать эту встречу, да и разгневанные шупо не лезут, куда их не просят. Стоя на козлах, Железный Густав подпевает гудкам. На сей раз он совершенно отчетливо разбирает мелодию: «Кого господь благословит», — вот что они гудят.
Его уже ждут перед ратушей. Не кто иной, как бургомистр Берлина, величает Железного Густава, простого человека из народа, выступившего в роли миротворца между двумя нациями: хорошо закругленными и ловко пригнанными фразами воздает он ему хвалу, а затем наливает простому человеку почетную чару города Берлина. Почетные чары для Густава Хакендаля дело привычное. Он выпивает бокал до дна, но, хотя все ждут его ответного выступления, бросает лишь: «Прошу прощения, я на минуточку, господа!» — и исчезает в дверях ратуши.
Он бежит по коридорам, он еще помнит номер того кабинета. Подорожная у него в кармане, нет, он этому подлецу не спустит. Погоди же у меня, голубчик!
Он распахивает дверь и влетает в канцелярию.
— Ну-ка, где тот, что здесь сидел?
— О ком это вы спрашиваете? Кто вам нужен? Да и кто разрешил вам сюда врываться? Ах, боже мой, да ведь это Железный Густав! Я видел ваш портрет в газете. Большая честь для нас, господин Хакендаль! Чем можем быть для вас полезны?
— Мне нужно отметить здесь, в этой книжке, день моего возвращения. Ну вот и хорошо, теперь все заполнено. Но я бы предпочел, чтобы тот господин, что провожал меня в дорогу… Разве он больше у вас не служит?
— Обер-секретарь Бреттшнайдер? Вы были с ним лично знакомы? Не правда ли, милейший человек… К сожалению, господин Хакендаль… от гриппа, знаете ли, уже в мае. Он уже больной пришел на службу, а там недели не прошло, и — что бы вы думали? — не стало! А жаль, верно?
— Да, жаль, — соглашается старик Хакендаль, и он действительно жалеет, что противник смылся. Это — капля горечи в чаше радости; человеческое сердце прихотливо: весь Берлин у его ног, а ему подай именно этого умершего берлинца!
Шествие продолжается, Хакендаля ждут в огромном доме газетного издательства. Здесь тоже хотят почтить удачливого гонщика и без промедления к этому приступают. Генеральные директоры и просто директоры, старшие редакторы и просто редакторы (к числу которых принадлежит теперь и огненно-рыжий Грундайс) ждут его, приветствуют, славят…
После стольких речей пора приступить к праздничной трапезе — свиной холодец, кислая капуста и гороховое пюре. Удачливого берлинца потчуют любимыми блюдами, по правую его руку сидит знаменитая кинозвезда, по левую — мать. Представьте, они даже мать затащили в это огромное здание, мать, которая не выходит из дому!
На матери новое шелковое платье, она обнимает своего Густава и говорит плачущим голосом:
— Слава богу, ты наконец вернулся, отец. Из-за тебя у нас дома и дверь-то не закрывается! От людей нет отбоя. И каждый что-то приносит. Полный дом натаскали бумаги, да подарков, да картонок — ума не приложу, куда все это девать. А вчера одна приходила, грозилась птаху принесть — настоящая, говорит, гарцская канарейка. А я, не будь проста, показала ей на дверь. Кто ее знает, что на уме у такой вертихвостки. Я ей прямо сказала: если, говорю, наш отец маленько не того, так это дело семейное и никого не касаемое, и вам тут встревать не к чему. И не то, чтобы я думала, отец, что ты и вправду не того, а просто люди пошли такие зловредные!