Апокриф - Владимир Гончаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ямари, конечно же, горячо возражала, говорила в том смысле, что все, накопленное ими с Фиоси, — это для него, Острихса, единственного и любимого сына; что в могиле ей все равно ничего из того не понадобится, и тому подобное, что обычно произносится в таких случаях. Острихс был тверд, заявил, что и речи о получении им отцовского наследства быть не может, и огорошил мать тем, что собирается в скором времени вновь и, возможно, надолго уехать. «И никаких больше «стипендий» от тебя, мама! — то ли потребовал, то ли попросил он. — Я, кажется, нашел способ вести тот образ жизни, который единственно меня устраивает, и при этом не висеть у тебя на шее…»
Ямари попробовала робко упрекнуть сына, высказав ту простую мысль, что лучшей для нее опорой в ее нынешнем положении были бы не наследство и материальный достаток, а постоянное нахождение рядом заботливого сына.
Острихс долго молчал, и было видно, что размышление его мучительно. Он не мог не признать совершенно очевидную правоту матери и справедливость ее слов, но происходившее в нем переживание не было борьбой за принятие решения. Решение уже состоялось. Нужно было заставить себя перешагнуть через этот жалобный материнский призыв и потом как-то уживаться с чувством собственной тяжелой и неискупаемой вины…
Настоящего оправдания он для себя не находил, а врать не хотел, поэтому слова его были банальны, как банальна всякая правда:
— Скорее всего, я плохой и неблагодарный сын, мама… Сделать, однако, с собой ничего не могу. И не хочу, наверное… Тоскливо мне здесь. Совершенно отвык сидеть на месте. Не знаю, как тебе это объяснить… Хоть в петлю лезь. Что-то вроде ломки у наркомана. Не знаю, может, у меня такое помешательство? Потом еще одно: то, что от меня обычно хотят получить… ну, ты знаешь… я давать не хочу, а то, что я хочу давать сам, от меня никому здесь не нужно… Может быть, и нигде, и никому не нужно… Но я хочу поискать еще… Я мам, очень хорошо чувствую себя в дороге и со случайными попутчиками. Просто наблюдаю, просто слушаю, просто говорю и при этом бываю совершенно счастливым… Странно, да? Ну, еще сортирую впечатления, думаю о том, как все в этом мире устроено и соотносится между собой, делаю выводы, формулирую, делюсь всем этим с кем придется… Практическая ценность моих занятий, скорее всего, ничтожна, но у меня порой создается впечатление, что таково уж мое настоящее предназначение. Идти против него у меня нет ни сил, ни желания… Да и возможно ли, если это… ну, свыше, что ли? Понимаешь меня? Совершенно не могу себя представить, занимающимся каким-нибудь, так называемым, «настоящим» делом. Опять же, ради чего? Ради чего каждый день, год за годом и десятилетиями ходить на надоевшую службу или опостылевшую работу? Только себя прокормить? При моих запросах на это не нужно тратить столько времени: можно обойтись случайными заработками. Семью содержать? У меня, к счастью, кроме тебя, никого нет, а у тебя средства, слава Богу имеются. Ты уж прости, мама, уеду я. Мне это действительно нужно….
Ямари тоже долго молчала. Она могла бы сказать сыну еще много всяких слов, направленных на то, чтобы побудить его остаться дома. Можно было бы упомянуть о внуках, которых она мечтала понянчить, о доме, требующем мужской руки, о могиле отца, за которой нужно следить, в конце концов, сослаться на ухудшение собственного здоровья… Не стала она этого делать. Поднялась со своего стула, подошла к согнувшемуся крюком на своем сидении Острихсу и поцеловала его в макушку:
— Уезжай, если по другому нельзя…
Глава 17. Маргарин
Острихс не выдавал желаемое за действительное, когда сказал матери, будто нашел способ без ее материальной поддержки обеспечивать избранный им для себя образ жизни. Единственное, что для этого требовалось, так это пойти на определенный компромисс с данным когда-то самому себе зароком. Острихс, сильно обжегшись однажды на любопытстве к собственному дару и на честолюбивом желании осчастливить его плодами человечество, еще тогда, при вынужденном отъезде на чужбину, дал самому себе слово забыть, что такая способность у него вообще есть, и никому о том не рассказывать, дабы не открывать дорогу опасным соблазнам. Многие годы он честно держал этот обет и, например, никто из его товарищей по бродячей общине — свободных философов, понятия не имел, что среди них обретается некий уникум.
Оставались, однако, люди, помнившие, что «в свете есть такое чудо», и желавшие в своих прежде всего интересах извлечь товар, имеющий очевидный спрос из запасника.
Не прошло и двух недель с момента возвращения Острихса в Ялагил, как его побеспокоили телефонным звонком.
Без каких-либо посредников, даже без помощи референта или секретаря, с ним связался лично мэр города Вииста Намфель…
* * *— Я очень признателен, что вы нашли возможным принять мое приглашение, господин Глэдди! — произнес Намфель, спускаясь со ступеней собственного особняка, чтобы встретить приехавшего на такси Острихса у самой машины. Он не боялся переборщить с радушием, поскольку как всегда точно представлял себе психологический портрет человека, с которым ему предстояло встретиться и от которого нужно было чего-то добиться. Мэр прекрасно понимал, что Острихс не относится к людям, надувающимся спесью тем сильнее, чем больше почтения к ним проявляют. Это кто-то другой, увидев такую встречу, мог бы переоценить собственное значение и попытаться продать себя подороже в случае какого-нибудь торга, но только не нынешний гость Намфеля. Тут дело обстояло как раз наоборот. Было видно, что Острихс явно смущен приемом «не почину» и уже от одного этого начинает чувствовать себя обязанным хозяину. А это — хорошо! Если почти бесплатное радушие может пойти в предполагаемый взаимозачет, то скупиться на это товар не нужно.
Мысль о необходимости связаться Виистой Намфелем, чтобы как-то поблагодарить мэра за участие, проявленное к делам его родителей, несколько раз приходила в голову и самому Острихсу после его возвращения в Ялагил, но он все никак не мог решиться. С одной стороны, боялся быть заподозренным в навязывании себя высокому должностному лицу, с другой, — опасался вновь быть втянутым в какие-нибудь отнюдь не невинные игры. Но, когда сам мэр позвонил ему по телефону и запросто, как старого доброго знакомого, пригласил на вечер к себе, Острихс при всем желании не смог найти достаточно веских оснований к отказу.
Намфель очень хорошо знал, что ему нужно от Острихса, прекрасно видел, что никакой необходимости немедленно брать «быка за рога» не имеется, и пустился в дальний обходной маневр.
— Боже! Как я рад вас видеть! Но вы, конечно, переменились! Не мальчик, но муж! Это, заметьте, преимущество вашего возраста: вы — только мужаете, а я, к сожалению, только старею!..И не возражайте! Старею, старею! Но, упаси вас Господи меня жалеть! В моем возрасте есть масса прелестей…Каких? Будет время… а оно обязательно будет!., расскажу!..Что? Поблагодарить меня?…За что, позвольте? Ах, за это, Боже ж ты мой! Оставьте! И слышать не хочу!.. Пока там заканчивают готовить стол, давайте я вам покажу мои владения!..Сначала сюда, пожалуйста!.. А вот и моя супруга к нам присоединяется! Позволь тебе представить, дорогая: Острихс Глэдди!..
Было показано все: и небольшой ландшафтный парк, и бассейн, и корт, и пруд с лебедями, и механизированный гараж, и замечательная библиотека, и небольшое, со вкусом подобранное собрание картин… Во время всей этой оказавшейся довольно продолжительной экскурсии Намфель беспрестанно расспрашивал своего гостя о его жизни в последние несколько лет, и Острихс как-то незаметно для себя увлекся рассказом о собственных похождениях, оживился и стал вести себя вполне раскованно.
Мэр периодически вставлялся в это повествование с весьма остроумными комментариями или с какими-нибудь пришедшимися кстати воспоминаниями: «А вы знаете, как раз в это время у нас тут…» При этом он практически в каждом таком случае очень удачно и совершенно естественно умудрялся касаться тем или иным образом собственных благодеяний, совершенных в описываемый период времени по отношению к родителям Острихса. Острихс в таких случаях испытывал уколы совести. Ему начинало казаться, будто посторонний человек вел себя по отношению к его отцу и матери гораздо более подобающим образом, чем он — их сын. Однако переменить что-либо в прошлом было уже невозможно, и у Остихса возникала все более укреплявшаяся потребность чем-то воздать Намфелю за его заботы. В его воображении это представлялось, говоря юридическим языком, чем-то вроде оплаты переведенного долга. Сам мэр, разумеется, осознавал, что в свое время, сохранив свой пост с помощью Острихса, уже получил со всех своих вложений в него самого и в его родителей прибыль в несколько сотен, если не тысяч, процентов. Но рассказывать о том гостю не следовало, а вот не настричь дополнительных купонов с растревоженной совести молодого человека было бы непростительным упущением.