Йерве из Асседо - Вика Ройтман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сделалось еще средневековее, все признаки цивилизации пропали, освещения стало меньше, камни под ногами – грязнее. Вместо дверей появились железные ворота, на которых белой краской были начертаны угрожающие арабские письмена. На древних ржавых засовах висели древние ржавые замки.
Мы вошли в длиннющую мрачную аркаду, ночное небо исчезло, а над головой выросли каменные своды, построенные, наверное, во времена самого Салахадина или прокаженного короля Балдуина. Впрочем, оба жили в одно и то же время, то есть почти тысячу лет назад.
Запахло незнакомым: специями, благовониями и не только благо-, и дымом. Мне должно было стать страшно, потому что здесь, судя по рассказам Натана и многих других, выпрыгивали из подворотен террористы с ножами и криками “Алла уакбар!”, но с Тенгизом страшно не было, а может, мне вообще больше никогда уже не будет страшно.
Здесь тоже не было людей, но из далекого бокового проулка лился слабый свет. Туда Тенгиз и направился.
Чей-то дом или лавка, чьи ворота были распахнуты. Вообще в Старом городе все дома и лавки выходили прямо на улицу, словно между улицей и жильем не существовало никакой границы. Между лавками и жильем тоже, вероятно, особых различий не делали.
Под невысоким арочным потолком задымленного помещения висело несколько тусклых голых лампочек. У голых каменных стен громоздились свертки разномастного товара: в основном ковры и одеяла. Несколько мужчин сидели и полулежали на циновках и на разноцветных подушках, разбросанных по полу, курили по кругу кальян, источавший приторный запах осенних яблок; играли в шахматы и в карты. На плите горел огонь, и было неясно, кухня это, гостиная или что-то еще. Все это отдаленно напоминало бедуинский шатер, в котором мы останавливались в пустыне, только каменный. Пусть будет постоялый двор.
Грузный человек, перебиравший четки, внимательно следя за игрой двух шахматистов, поднял глаза. Брови у него были как у Брежнева.
– Я хабиби! – вскричал Брежнев и, несмотря на габариты, прытко вскочил на ноги. – Я хабиби, я Алла! Мархаба! Аалан, аюни! Я мотек!
И бросился целоваться с Тенгизом. “Мотек” – это было на иврите. “Мотек” означало “сладкий”. Такой эпитет и Тенгиз соответствовали друг другу примерно так же, как тарелка бульона – книжному шкафу. О бульоне я не грезила вот уже лет восемь, с самой смерти Василисы. Я поняла, что дико проголодалась.
– Киф халак, я Мустафа? – улыбнулся Тенгиз и расцеловал Брежнева в обе щеки.
В голове моментально заскрипела старая пластинка: “Персия, Персия – фруктовый рай. Персия, Персия – зеленый чай”.
– Аколь беседер, барух а-шем, – заверил Мустафа на иврите, что все, слава богу, в порядке.
У него был тяжелый арабский акцент, тем не менее его иврит был предельно понятным. Мне даже показалось, что из его уст он звучал как-то правильнее, чем выходило у настоящих израильтян. Он звучал древнее.
Некоторые другие лежачие тоже поднялись и подошли здороваться с Тенгизом, хоть и менее бурно, но тоже радушно и с большим количеством прикосновений. Те, кто не встал, приветствовали его смачным поцелуем собственного большого и указательного пальцев, собранных в щепотку.
– Сколько лет! Сколько лет! Заходи! Заходи, я хабиби! – перешел на иврит Мустафа.
Все это время я жалась к противоположной стене аркады.
– Накормишь нас? – спросил Тенгиз и подозвал меня жестом.
Я неуверенно отклеилась от стены.
– Аал ан усаалан! – вскричал Мустафа с возобновившимся воодушевлением и всплеснул руками. – Как она выросла! Сколько ей уже?
– Шестнадцать, – сказал Тенгиз.
– Мабрук! Уже невеста. – Мустафа широко улыбнулся. – Женихов много?
– Нет отбоя.
– Но почему такая худая?
– Мясо не ест.
– Как не ест? У тебя – мясо не ест?
Тенгиз развел руками.
– Почему стоите? Заходите, заходите.
Тенгиз зашел внутрь, я зашла за ним.
Тенгиз сел на циновку, я села рядом.
Один из картежников молча и не отрываясь от карт протянул Тенгизу шнур от кальяна. Тенгиз сказал: “Шукран, хабиби”, – и прямо так, даже не протерев мундштук, глубоко затянулся. Вода в стеклянном зеленом сосуде забурлила, забулькала. Тяжелый аромат гниющих яблок ударил в нос. Дым поплыл к неоштукатуренному потолку.
Мустафа суетился у плиты. Потом принес железный поднос с дымящимся чайником и маленькими стаканчиками и разлил по стаканам густой черный кофе с кардамоном. Такого запаха и такого вкуса я никогда прежде не ведала – это было больше чем вкус и запах, это было искусством.
Тенгиз отхлебнул обжигающий напиток, сказал:
– Я Алла!
А Мустафа снова расплылся в улыбке и сказал:
– Альхамдулилла.
Тенгиз прикрыл глаза и растянулся на циновке, закинув руки за голову.
Рядом со стаканами стояла тарелочка с печеньем. И у него тоже был неизведанный вкус, какой-то инопланетный. Я сама не заметила, как сгрызла все содержимое тарелки.
Потом двое помоложе вынесли за порог жаровню, разожгли угли и закинули на решетку куски красного мяса. Мустафа молодых отогнал. Кружился и подпрыгивал, размахивая пластиковым совком над углями и переворачивая мясо щипцами. Запахло жареной лошадью.
Мустафа принес очередной поднос, раза в три больше кофейного, на котором, кроме горы мяса, был еще холм поджаренных пит, лук, мелко нарезанный салат из огурцов, помидоров и незнакомой зелени, жареные баклажаны, зеленые маслины с чесноком, тарелка с хумусом, утопавшим в оливковом масле, и неопознанные бобы.
Тенгиз снова сел и сказал по-русски:
– Ешь.
Я обмакнула питу в божественный хумус и набросилась на не менее божественный салат.
– Мясо ешь, – сказал Тенгиз, уминая стейк за обе щеки, и всучил мне смуглое ребро какого-то животного. – Это баранина. Ешь.
Я посмотрела на него со смесью удивления и отказа, но, похоже, Тенгизу мое вольнодумство надоело.
– В мясе заключен гормон счастья, – заявил он с умным видом.
– Но я…
– Ешь! – рявкнул Тенгиз.
У его терпения тоже был предел. Мне не хотелось его огорчать.
Я взяла баранье ребро кончиками ногтей, оттопырив все остальные пальцы, содрогаясь, кривясь и чуть не плача, поднесла ко рту… А дальше я не помню ничего, кроме груды обглоданных костей, валявшихся рядом со мной на подносе.
Уплетая ребра, Тенгиз периодически кидал на меня косые взгляды, и на кости тоже.
– Сахтейн! – радовался Мустафа. – Еще?
– Еще. – Тенгиз вытер руки о джинсы, выпил стакан оранжада и потянулся к кальяну.
Снова затрещали угли. Следующая порция ребер тоже прошла как в тумане. Руки и лицо у меня были перемазаны жиром, копотью, хумусом и оливковым маслом. Я не могу сказать, что я была счастлива, – учитывая предлагаемые обстоятельства, это было