Брат на брата. Заморский выходец. Татарский отпрыск. - Николай Алексеев-Кунгурцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рабы-христиане, прекрасные жены урусов, табуны коней и другого скота — что все это в сравнении со спаленным в Москве богатством!
И сердито хмурят свои брови корыстные мурзы. Мрачны они, но всех, кажись, мрачнее ханский любимец, красавец мурза Алей-Бахмет.
Глядит он мрачнее тучи черной, поводья коня бросил, сложил на груди руки могучие и двинул угрюмо свои тонкие брови: невеселые, видно, думушки бродят в его голове.
Дивятся, глядя на него, мурзы; не меньше их дивится и хан, видя мрачное состояние духа своего любимца.
«Что с ним? Обидел я его чем? Кажись, нет! Аль боится, что награды от меня не получит? Его не наградить, так, кого же награждать?» — думает Давлет-Гирей.
А Алей-Бахмет ничего не замечает, и ни хан, ни мудрые мурзы не догадаются, что за смута творится в душе Алеевой.
Словно темная осенняя ночь, тяжелая, беспросветная, охватила душу. И ищет он хоть звездочки малой, чтоб хоть на миг лучом своим мерцающим озарила она эту тьму непроглядную, да нет! Не найти ему этой звездочки, потому что давно закатилась она!
Много думушек бродит в голове Алеевой, а пуще всего одна перебивает — тяжкая, скорбная дума о том, что не видать ему более во веки вечные Марьи Васильевны.
И раньше немало приходилось ему тосковать да кручиниться, а не так. Или надежда тогда еще не совсем исчезла, или привык он к разлуке, и черные очи Зюлейки заставили его позабыть лазурные очи прежней зазнобушки. Теперь же все позабытое опять вспомнилось, и всплыло наверх то, что, казалось, давным-давно на самом дне его души погребено было.
И совесть к тому же… Ох, совесть, совесть! Лютый палач, куда лютее самого лютого из них. Тому-то мук таких не замыслить, и тот только тело пытает огнем да железом каленым, а до души не добирается! А ведь она, злодейка, всю душеньку воротит, все забытое на память приводит и сосет, сосет где-то там, глубоко внутри… Не спрячешься от нее ни за горами высокими, ни за лесами дремучими!
Низко опустил на грудь Алей-Бахмет головушку удалую, и губы побелевшие тихо шепчут: — Что делать? Что делать?
Видит хан, как все мрачней и мрачней становится лицо его любимца. Хочется ему утешить своего мудрого мурзу.
— Алей! — говорит хан: — Алей! О чем затуманился? О том, что ль, грустишь, что о награде тебе я ни слова не молвил? Так, верно?
Но Алей молчит. Вскинул только на Давлет-Гирея глаза и снова потупился.
— Эх, Алей, Алей! Не знаешь, видно, ты меня! Когда ж это бывало, чтоб Давлет-Гирей своих слуг верных жаловать забывал? — гордо произнес хан. — Нет, мурза, не печалься: не забыл тебя! Забота только меня об одном берет, чем наградить тебя без обиды… Жаль Москва сожжена — отдал бы ее тебе всю в награжденье — не пожалел бы! Для тебя не пожалел бы! Вот что надумал я, Алей… Ты знаешь, я могуч, богат и славен — многим могу наградить тебя — избери сам себе награду!..
Слушает Алей-Бахмет ханские речи, а только не радуют они его, как в былое время. Прежде от таких речей забилось бы, затрепетало его сердце от радости, а ныне, словно голос чей-то ему тихий незнакомый шепчет: «За что награда тебе? За что? За кровь христианскую, за души невинные загубленные?»
Слушает Алей-Бахмет этот голос, и не дает он ему вымолвить хану спасибо за награду да за ласку: язык словно прилип к горлу, не поворачивается!
— Что ж молчишь, Алей? Отвечай! — уже с некоторым раздражением говорит хан, не дождавшись ответа от Алея.
И вдруг злоба охватила сердце Алея-Бахмета. Сам не знает он, почему его сердце загорелось, только обернулся он к хану и молвил со злобой:
— Славен, могуч ты, хан, а того, что мне надо, дать в награду не сможешь! Другой же награды мне не надо! Спасибо за ласку! Так, слышь! Не надо, не возьму ничего!
И усмехнулся он дерзкой, ядовитой усмешкой в глаза хану, стегнул коня и понесся как ветер, только пыль столбом из-под копыт конских повалила.
Краской гнева вспыхнуло лицо Давлет-Гирея; смотрит он вслед дерзкому мурзе, и недобрые думы в уме его зашевелились.
«А! Старое вспомнил, урус-собака! К своим захотелось! Да поздно! Теперь не уйдешь! Ишь, лайдак! Сам своих, как зверь лютый, раньше мучил, а теперь нашел пору каяться, когда Москву сжег чуть не своими руками! Ха, ха, ха! Ну, да ладно! Благо, выказал себя! Теперь присматривать, брат, за тобою будем!» — думает хан.
Все чаще и чаще бьет нагайкой коня мурза Алей. Конь и то несется вовсю мочь, а всаднику все мало… Ветер ударяет в лицо Алея и засыпает ему глаза пылью, но нипочем это всаднику! Он рад ветру. Думает он, что поможет это ему забыть тоску.
Но не развеять ветру кручины Алеевой, не смешать ее ему с пылью дорожною, не поднять, не осилить ее ветру: не легка кручина, не перышко — тяжела она, как гиря свинцовая!
И не унести коню Алея от тоски лютой. Тоска — не стрела каленая: прошипит стрела мимо уха и в сыру землю ударится, а тоска все тут, бессменно! Свила она, словно птица, гнездо себе в душе грешной и сидит там, не хочет покидать гнезда — боится на свет Божий показаться: знает, растает она от луча светлого солнечного!
Медленно совершали обратный путь татары, словно прогуливались, а не домой с победы возвращались.
Да это и была, пожалуй, прогулка для них и вместе жатва не сеянного, а не поход!
Прошлись они по югу Руси, все выжгли, пограбили… Было у татар на этом пути много забав жестоких, да веселья и разгула, одного не было — битв да боев кровопролитных. Как же не прогулка? А добычи-то, добычи везли они с собой! Одних рабов более ста тысяч насчитывали, а табунов и стад конских и добра всякого и не счесть скоро!
Глядят мурзы на свою добычу необозримую и уж не хмурят, как прежде, своих седых бровей: не думали они, не гадали так поживиться от урусов! Теперь, пожалуй, не жаль и московского спаленного добра. Уж очень хороша да обильна добыча.
Один только Алей-Бахмет по-прежнему мрачен и задумчив и домой едет с пустыми руками — не везет жене ни парчи блестящей, ни колец золотых… Не узнать Алея! Бывало, больше всех в Крым добра привозил, даже завидовали ему все, а в этот раз он близко к добру русскому не подходил, будто брезгал им.
Как ни медленно шло войско Давлет-Гиреево, а все-таки дотянулось до Крыма. Даже и возвращению домой не радовался Алей-Бахмет. Что ж, что он дома, коли душа его там, далеко, на Москве, осталась!
Но ошибался Алей-Бахмет, думая так, — не вовсе уж он к дому остыл. Только заслышал он голоса детей, как дрогнуло его сердце, но не тоскою, а чем-то иным: спрыгнул он с коня, прижал к груди деток и почуял, как с каждым поцелуем алых губ детских замирает все больше и больше тоска. Когда ж подошла Зюлейка и со слезинкой радости на темных очах обняла его любовно и жарко поцеловала, почудилось князю, что и совсем тоска гнетущая из души его куда-то вылетела…
«Есть еще, есть у меня утешенье!» — думал он, обнимая посменно, то детей, то жену.
II. УДАРЫ СУДЬБЫ
С тех пор, как побывал мурза Алей-Бахмет под Москвою, не по сердцу стали ему кровавые ратные забавы. Целыми днями сидел он теперь дома, то болтая с детьми, то беседуя с Зюлейкой.
Косился хан на Бахмета, что обабился так.
Но Алей не обращал внимания, ни на ханское недовольство, ни на насмешки. Понимал он также, что не за одно это хан на него сердится, а за ответ резкий, который Бахмет ему промолвил на пути к Крыму: недаром же Давлет-Гирей никакой награды ему за совет московский не дал. Но мало заботился об этом Алей. Ему теперь все равно — в чести ль находиться или в опале. Было бы только на душе у него легко: одного только этого и хочет. Легко же ему лишь тогда становится, когда видит он глазки ясные детушек своих да слышит речи их детские бесхитростные. Любил он тоже любоваться на мальчиков, стоя вместе с Зюлейкой перед их постелью; когда они засыпали. Видел он, как все больше и больше тяжелели веки детей, слышал, как сперва их живая речь постепенно становится медленнее, несвязнее…, вот замирал их лепет совсем, а вместо него слышалось тихое, ровное дыханье…
И казалось отступнику, что и в его душе так же засыпало все прежнее, и снова он чист становится, как в былое время.
Что ему опала ханская, как и слава, и богатство, и могущество? Нужны ль они ему, когда есть у него такая утеха? Что заменит ее ему? Ничто!
А тут еще рядом с ним стоит жена молодая, любящая, и дети с ним его тихую радость, как в иной раз поделит и горе горькое, и тоску лютую.
Но недолго пришлось так тешиться Алею-Бахмету своими детьми.
Промелькнуло лето, настала осень дождливая. Сидят дети дома, скучают да через окно в сад поглядывают.
— Матушка, — просит старший, — пусти побегать маленько по саду: вишь, погода разгулялась!
А у самого в голове мысль такая таится:
«Лужи теперь в саду, — смекает он, — должно быть, большущие-пребольшущие! Вот по ним корабль пустить славно будет. Точно по морю поплывет! К тому ж ветер… По луже рябь пойдет, заместо волн морских это выйдет!»