Скуки не было. Вторая книга воспоминаний - Бенедикт Сарнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не изданные, не напечатанные его песни были — «самодеятельностью». Официального признания, а значит, и какого-либо официального статуса они не имели. А если так — кто его знает, есть ли у него право считать их настоящей поэзией?
Эти его сомнения сейчас кажутся чистым бредом. Да и были ли они у него — эти сомнения? Эту строку — «Не допущенный в храм» — вполне ведь можно счесть иронией. Или — чистой воды кокетством. Какой еще был ему нужен храм после тех оваций, которыми встречали его тысячи — да хотя бы даже только десятки — слушателей!
Но я-то точно знаю, что сомнения были.
Всякий раз, когда мы собирались послушать Сашу, приняв свои «четыреста грамм» и получив полагающуюся ему дозу наших восторгов, Саша начинал приставать ко мне — почему-то именно ко мне:
— Ну, скажи, только честно! Как тебе мои стихи?.. Именно как стихи… Ведь правда же, не хуже, чем у Яшки Козловского?
— Саша! — отвечал я. — Ты сошел с ума! Какой Козловский!.. При чем тут Козловский?.. Ведь он же графоман…
— Ну что ты! У него такие рифмы… — задумчиво говорил Саша.
Но в конце концов мне все-таки удавалось убедить его, что Козловский со всеми своими замечательными каламбурными рифмами в сравнении с ним, Сашей, — просто пустое место. Ноль без палочки.
И тогда начинался второй круг.
— Нет, ты скажи… Только честно!.. Как, по-твоему, я не хуже Межирова?
— Саша! — говорил я. — Ты лучше Межирова!..
Говоря это, я был искренен.
Саша очень ценил поэтическую технику, так называемое мастерство. Отсюда — это безумное желание потягаться с таким ничтожеством, как Козловский. Но он и по части мастерства был «в краю отцов не из последних молодцов». Чего стоят, например, такие его чеканные, словно из меди выкованные строки:
…И встают по квадратуНа рассвете полки,От Синода к Сенату —Как четыре строки.
Но когда я искренне твердил ему, что он лучше, гораздо лучше Межирова, совсем не мастерство — и его собственное, и межировское — имел я в виду. Плевать мне было на его мастерство!..
Ну, не совсем, конечно, плевать, но главным все-таки было для меня в его песнях то, что превыше всего ценил я в поэзии и что выразил когда-то, давным-давно, озаглавив едва ли не самую первую свою — так и не напечатанную — статью о поэзии строкой Маяковского: «Сердце с правдой вдвоем».
Саша своими песнями принес в нашу тогдашнюю поэзию то, чего ей больше всего не хватало: правду. И — что, пожалуй, больше всего меня в нем восхищало, — не щадя никого и ничего, он в этих своих песнях не щадил и себя тоже:
…Я пою под закускуи две тысячи грамм.
Спину вялую сгорбя,Я ж не просто хулу,А гражданские скорбиСервирую к столу!..
Какой беспощадный автопортрет! И какой — в этой своей беспощадности — точный! Саша был — красавец, гренадерского роста. Но при этом у него и в самом деле была какая-то — увы, совсем не гренадерская — вялая, сгорбленная спина. Но эта «самокритичная» деталь — ничто в сравнении с беспощадной иронией строк о «гражданских скорбях», которые он «сервирует к столу».
Это уже никакой не эпос, а самая настоящая лирика. Как у Некрасова, у которого меня всегда — больше, чем «Парадный подъезд», «Железная дорога» и «Кому на Руси жить хорошо», — трогало именно вот это его лирические «самоедство»:
Я дворянскому нашему родуЧести лирой своей не стяжал.Я таким же далеким народуУмираю, как жить начинал.
Кстати, в Сашиных песнях мне постоянно слышалась откровенная перекличка с Некрасовым. Концовка одной из самых моих любимых — «Как пить на троих» — была, как мне казалась, прямым ответом на хрестоматийное некрасовское: «Ты проснешься ль, исполненный сил?!»:
Куется ему награда.Готовит харчи Нарпит.Не трожьте его! Не надо!Пускай человек поспит!..
Ну а что касается дворянского некрасовского самобичевания («Я таким же далеким народу умираю, как жить начинал…»), то оно стало у Саши едва ли не главной его лирической темой. По сути — лирической, но, в соответствии с природой его дарования, вылившейся в сугубо эпическую форму:
Все завидовали мне: «Эко денег!»Был загадкой я для старцев и стариц.Говорили про меня: «Академик!»Говорили: «Генерал-иностранец!»…
Доминошники стучали в запале,Привалившись к покорёбанной пальме;Старцы в чесанках с галошами спалиПрямо в холле, как в общественной спальне.
Я неслышно проходил: «Англичанин!»Я козла не забивал: «Академик!»И звонки мои в Москву обличали:«Эко денег у него, эко денег!»
И казалось мне, что вздор этот вечен.Неподвижен, словно солнце в зените…И когда я говорил: «Добрый вечер!»,Отвечали старики: «Извините».
И кивали, как глухие глухому,Улыбаясь не губами, а краем:«Мы, мол, вовсе не хотим по-плохому,Но как надо, извините, не знаем…»
Песня называлась: «Баллада о стариках и старухах, с которыми я вместе жил и лечился в санатории областного совета профсоюза в 110 км от Москвы». И Саша клялся, что ничего в ней не придумал, всё было в точности так, как он это описал, — один к одному.
Однажды даже он припомнил такую занятную подробность. В этот «санаторий областного совета профсоюза» приехали как-то из Москвы навестить его друзья. И был среди них — молодой полковник, то ли друг этих Сашиных гостей, то ли родственник. И вот — проходя через этот самый холл, где «старцы в чесанках с галошами спали, как в общественной спальне», — Саша вдруг хлопнул себя по карману пиджака и с огорчением убедился, что забыл у себя в номере сигареты. И тут этот полковник — высоченный красавец в серой каракулевой полковничьей папахе — быстро подхватился, рысью вернулся в Сашин номер и через минуту, слегка запыхавшись, принес Саше его сигареты. Ну и тут уж, понятно, у всех, кто оказался свидетелем этой сцены, а также у тех, кто её свидетелями не был, но кому о ней потом, безусловно, рассказали, — совсем уже не осталось никаких сомнений, что странный этот человек, который ни в кино не ходит, ни козла не забивает, конечно же, то ли академик, то ли генерал-иностранец, а вернее всего — и академик, и генерал, и иностранец, и Бог его знает, кто он там еще, если полковники у него на побегушках.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});