Достоевский - Юрий Селезнев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что ж,удивляться «вывихам» детей не приходится: «Теперешнее поколение — плоды нигилятины отцов. Страшные плоды. Но и их очередь придет. Подымается поколение детей, которое возненавидит своих отцов». Но не только в культурном, образованном слое общества замутились источники нравственного отношения к жизни, видно по всему — не избежать ему искушения. Кабак, по замечанию Герцена, вполне замещает теперь место и функции фельдъегеря, стоявшего над русским народом. Вот уж что действительно чревато будущим...
Одна из газетных заметок потрясла Достоевского: «На Волге, между городами Самарой и Саратовом, сорвавшийся плот с четырьмя крестьянами несся, затертый льдинами, в продолжение трех суток. Во всех селах, где проходил этот плот, никто из жителей не пришел несчастным на помощь, несмотря на отчаянные их крики. Воля ваша, — Достоевскому оставалось только согласно трясти головой, читая как бы свое собственное заключение: — Воля ваша, а факт этот нов в анналах русской народной жизни», — где черт не сеял, там и не пожнет...
В творческом воображении Достоевского порою даже и сугубо научные, естественные наблюдения поднимались до символа: в работе Страхова «Мир как целое» вычитал он, что паразиты по своей природе — очень слепой народ, видят только то, что у самого носа, и притом совершенно глухи и не имеют понятия ни о каких размерах, но зато в них выработалось сверхчувствительное обоняние, безошибочно влекущее их туда, где можно насытиться кровью животных или человека, — им-то все равно — и к тому же еще и чуткое осязание, позволяющее по малейшим признакам опасности незаметно притаиться, ускользнуть, словно раствориться. Но отвлекись на мгновение — и они снова присосались и вот уже рдеют твоей кровью. И что же, как не те же гражданские, нравственные глухота и слепота определяют нынче паразитическое отношение наших отечественных мироедов и к народу, и к самой земле русской? «Ныне безлесят Россию, истощают в ней почву, обращают в степь... Кто это делает? Купечество, скупающее землю и старинное дворянство... Явись новый молодой хозяин с надеждами, посади дерево, и над ним расхохочутся: «Разве, дескать, ты до него доживешь?» С другой стороны — желающие добра толкуют о том, что будет через тысячу лет... Идея о детях, идея об отечестве, идея о целом, о будущем идеале — все эти идеи существуют, разбиты, подкопаны, осмеяны, оправданы беззаконностью. Человек, истощающий почву с тем, чтоб «с меня только стало», потерял духовность и высшую идею свою...
Скрепляющая идея совсем пропала. Все точно на постоялом дворе и завтра собираются вон из России...»
И старый знакомый по Бадену — паучок успел оплести своей липкой паутиной с узелками частных игорных домов — от великосветских салонов до откровенных притонов — чуть не весь Петербург. Как уйти его Подростку от этого соблазна, если он, никому не известный, случайный человек, оскорбленный от рождения, здесь, за игорным столом, чувствует себя на равных с генералами, сенаторами, министрами, посланниками, аристократами? «Я уже тогда развратился, — признается сам Подросток, — мне уже трудно было отказаться от обеда в семь блюд в ресторане, от собственного рысака, от английского магазина, от мнения моего парфюмера, ну и от всего этого...»
Миллион — разве и сам Достоевский легко излечился от его ядовитых укусов? Разве порою не попадают в его липкие лапки даже и лучшие из его современников? Достоевский давно слышал, что Некрасов — страстный и удачливый игрок. Напиши — скажут, фантастика, и тем не менее — факт: Кони недавно возбудил дело против содержателя одного из крупнейших в Петербурге игорных домов, и вдруг приходит к нему Некрасов и не без тревоги справляется, правда ли, будто собираются привлечь и лиц, выигрывавших крупные суммы, а эти деньги конфисковать? На недоуменный вопрос о причинах тревоги Николай Алексеевич объяснил, что если слухи подтвердятся, то это может гибельно сказаться на судьбе «Отечественных записок»...
Достоевский уже подумывал, не наделить ли своего Подростка чертами, нет, не характера, а судьбы молодого Некрасова — да и столь ли уж резко разнилась она и от судьбы самого Достоевского в юности? — оба без семьи, без связей, рано уязвленные амбицией «маленького человека» с гениальной природой, которую удастся ли еще проявить? На всю жизнь запомнил он стихи Некрасова:
На плечах шубенка овчинная,В кармане пятнадцать грошей,Ни денег, ни званья, ни племени,Мал ростом, по виду смешон.Да сорок лет минуло времени, —В кармане моем миллион.
Да, Миллион рано должен был сделаться демоном Некрасова — размышлял теперь Достоевский. Таким будет и его Подросток: в мире взаимопоедания, безверия увидит он единственное надежное средство самоутверждения — в миллионе. Это, размышляет Подросток, «единственный путь, который приводит на первое место даже ничтожество...».
— Да, «моя идея, — формулирует наконец он свое кредо, — это — стать Ротшильдом... Я, может быть, и не ничтожество, но я, например, знаю, по зеркалу, что моя наружность мне вредит, потому что лицо мое ординарно. Но будь я богат, как Ротшильд, кто будет справляться с лицом моим и не тысячи ли женщин, только свистни, налетят ко мне со своими красотами? Я даже уверен, что они сами, совершенно искренно, станут считать меня под конец красавцем. Я, может быть, и умен. Но будь я семи пядей во лбу, непременно тут же найдется в обществе человек в восемь пядей во лбу — и я погиб. Между тем, будь я Ротшильдом, — разве этот умник в восемь пядей будет что-нибудь подле меня значить? Да ему и говорить не дадут подле меня! Я, может быть, остроумен; но вот подле меня Талейран, Пирон — и я затемнен, а чуть я Ротшильд — где Пирон, да может быть, где и Талейран? Деньги, конечно, есть деспотическое могущество...»
Не так давно Достоевский прочитал в одном из журналов очерк «Заграничные дорожные эскизы», в котором, между прочим, рассказывался и такой случай: по пути в Вену в вагон поезда сел какой-то весьма важный господин неизвестной национальности, но вполне определенного состояния, и вдруг сидевший в вагоне щеголь австриец, только что кичившийся перед всеми своим известнейшим и древним баронским родом, вскочил и начал подобострастно раскланиваться перед денежным мешком во плоти, изъявляя полнейшую готовность обратиться в подушку для него или даже уничтожиться вовсе, лишь бы господину банкиру было удобно. Барон снял с банкира туфли, а тот как само собой разумеющееся не счел его поступок даже за услугу... Эпизод этот запомнился и тоже вошел в роман. Не забыл Достоевский и рассказ Герцена в «Былом и думах» о том, как «царь иудейский» продемонстрировал свое могущество перед «купцом Романовым» — самодержцем российским.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});