Классик без ретуши - Николай Мельников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Получается, что замысел автора направлен на то, чтобы сбить читателя с толку, чтобы само повествование входило в него неосмысленно, обманным путем проникнув через сверхпросвещенного цензора при входе (основательно, как автор, начитанного) и поражая его, еще не успевшего мобилизовать всю критику на защиту или же убраться с дороги, ниже пояса накатом жалости вперемешку со страхом. Все же вероятней всего, думается, Набоков выступает в двоякой роли: воздействуя на читателя высвечиванием подробностей помещичьего быта, завидных прелестей эксцентрики дворянства и дерзкого, но романтичного секса, он одновременно вскармливает чувство династической ностальгии по всем прелестям утраченного, проигрывая эротические сцены до самой frission[218].
Собственно, довольно трудно не заподозрить, что вся эта книга представляет собой некий экзерсис на тему исполнения сокровенного желания. Набоков с любовью воспроизводит «необыкновенную эпоху», широко вводя все свои любимые увлечения — сравнительную лингвистику, балаганную эротику, всевозможные отрасли естествознания, — разумея при этом, что мы не станем артачиться при чтении довольно утомительного созерцания птиц, довольно невразумительных изгибов паранойи и каламбуристики. В благодарность за нашу снисходительность Набоков увлекает нас в изысканнейшим образом спланированное им путешествие по le beau milieu[219] из придуманных когда-либо (точнее, со времен Пруста, с которым Набоков явно призывает себя сравнить), льстя нам издевательским намеком, будто и мы разделяем его полиглотскую образованность, и приглашая нас — замарашек-сироток демократических 60-х, носы уткнувших в витрины, — в настоящую оргию социосексуального вуайеризма.
Однако после всего этого остаешься в недоумении. Зачем все это Набокову? Меня поразила в «Аде» явная диспропорция между намерениями и средствами их осуществления. Зачем такому талантливому писателю, как Набоков, тратить свою неуемную фантазию на какую-то пошлую сказочку, которая, лишенная своих пышных литературных метафор, едва ли лучше какого-нибудь скандинавского фильма? Зачем понадобилось столько писать, чтоб изобразить всего лишь воображаемый мирок, им самим же названный «Демонией», мир, явно неживой, населенный не людьми, скорее экзотическими тепличными особями, чья яркость не более чем яркость ядоносных насекомых?
Возможно, Ван Вин олицетворяет собой отчаяние, присущее самому Набокову: Ван, неспособный «прожить и двух суток без женских ласк»; Ван, чей вожделенный пыл составляет чуть ли не всю центробежную силу романа, но неспособный к детопроизводству. Может быть, «Ада» — это муки ада для Набокова. Не знаю. Но книга производит неприятное впечатление.
Kingsley Shorter. Harrowing of Hell // New Leader. Vol. 52. № 11 (June 9). P. 20–22
(перевод Оксаны Кириченко)
Джон Апдайк
Ван любит Аду, Ада любит Вана
Если книга никак не приемлется читателем, это происходит потому, что автор не сумел воплотить свои замыслы или потому, что его замыслы неприемлемы. Поскольку в целом Владимир Набоков является самым образованным писателем в англоязычном мире (от которого он унаследовал в собственное пользование мыс на берегу Женевского озера), начальные части его гигантского романа «Ада» нельзя не воспринять исключительно как намерение оттолкнуть читателя. Никогда еще его проза — даже в надменности собственных предисловий к своим произведениям, воскрешенным с русского оригинала, даже в безумнейших воспарениях Гумберта Гумберта, — не стращала испуганного читателя таким потоком ощетинившейся эрудиции, каламбуров с душком, грубо внедряющихся вставок и плотоядных намеков. Например:
«— Могу добавить, — сказала девочка [Ада], — что лепесток принадлежит обычной ночной фиалке, что мать моя была с придурью почище своей сестрицы и что бумажный цветок, небрежно брошенный в сумочку, точное воспроизведение подлесника, какой цветет ранней весной; я их видела в изобилии на прибрежных склонах Калифорнии в феврале прошлого года. Наш местный натуралист доктор Кролик, которого ты, Ван, упомянул, в целях, как сказала бы Джейн Остен, молниеносной сюжетной информации (Что, Смит, вспоминаете Брауна?), нарек экземпляр, привезенный мной в Ардис из Сакраменто „нага нога“, НА-ГА, любовь моя, но ни моя, ни твоя, ни цветочницы из Стабии, это аллюзия, какую твой отец, который, по утверждению Бланш, также и мой, оценил бы вот так (щелчок пальцами на американский манер)».
Да и содержание, столь грубо проталкиваемое в наше сознание, не утешает нас взамен цельностью или убедительностью мгновенного понимания. Подзаголовок «Ады» — «Или Эротиада: Семейная хроника» — и главная семейная линия, какую можно охватить далеко не сразу, отталкивается от того обстоятельства, что две сестры Дурмановы, Марина и Аква, выходят замуж за мужчин с одинаковым именем Уолтер Д. Вин, двоюродных братьев, которых различают как Рыжего (или Дэна) и Демона. Демон имеет продолжительный роман с Мариной, однако женится на Акве, которая тут же впадает в безумие; единственным очевидным плодом этого несчастливого брака становится Иван, которого не следует путать с дядей Иваном, рано ушедшим из жизни братом сестер Дурмановых. Я сказал «очевидным», поскольку истинной матерью юного Вана является Марина, которая, будучи не только всегда готова, но и плодовита, является также матерью и другого внебрачного ребенка Демона, Ады, а также еще одной дочери — Люсетт — уже от законного мужа, Рыжего Вина, известного торговца живописью. Крайне инцестный («крайне» — так как официально двоюродные, а на деле родные, брат и сестра оказываются еще и троюродными по линии князя Всеслава Земского) роман Вана и Ады охватывает около шестисот страниц веселенького повествования.
Генеалогическая неразбериха разворачивается в смятенных географических обстоятельствах планеты Демония, или Антитерра, где наша родная Терра — плод разрозненных слухов, скрепленных между собой видениями безумцев, являясь кое для кого предметом веры типа Царствия Небесного. На Антитерре Канадия и Эстотия включают крупные территории Франции и России (во многом став слепком памяти Набокова), а также изумительные достопримечательности, как-то: «отпечаток по-крестьянски босой ступни Толстого на автоплощадке в Юте, где и была написана история Мюрата, предводителя племени навахо, побочного сына французского генерала». Действие «Ады» в основном разворачивается во второй половине антитеррийского XIX столетия, после того как «Эль-катастрофа» вызвала запрет на электричество, вынудив народ осуществлять связь посредством «дорофонов», чей звон возбуждал урчание в канализации; сигнал там принимался восклицанием «А l'еаи!». Все в этом «искажающем зеркале нашей исказившейся планеты» нереально и явно отдает затхлым духом классического романа, не успеваешь отбиваться от комариных наскоков, типа «мистера Элиота, дельца-еврея», «доктора Фройта из Зигни Мондьё-Мондьё», «Les Amours du Docteur Mertvago», «Избранных произведений Фолкнерманна», «этого противного Норберта фон Миллера» и Джеймса Джонса с «именем стереотипным — решительное отсутствие иного толкования превращало его в идеальный псевдоним, если только имя не было настоящее».
В самом деле, почему бы автору не изобрести некую «nulliverse», чтобы отобразить «онейрологически» содержимое собственного ума? «Эль-катастрофа» и ее «исключительное значение для появления и клеймения понятия „Терра“», — это, несомненно, русская революция, вызвавшая столь глубокий разлад в душе Набокова. Слияние Америки (Эстотиляндии) и России (Татарии) в единую идиллическую нацию, где все говорят по-французски, это не просто вышучивание Канады, — это метафора личной истории. Ветреный, вечно вожделеющий Ван воспроизведен из В.Н. Nabokov = Van + book. Ada (рифмуется с Nevada) — сочетание ardor и art — хотя, надеюсь, не имеет ничего общего с A.D.А.{189} Кроме того, Ада в некотором смысле и жена Набокова Вера, его постоянная помощница, та, которой неизменно посвящаются все его книги.{190} Встречаемые в тексте Адины пометки на полях Вановой рукописи представляют собой наиболее живые моменты в книге, являясь невольным сдерживающим началом неуемности авторского напора. Подозреваю, что многие моменты в этом романе являются отражением личных отношений между мужем и женой; скажем, кое-какие из педантично определяемых дат, возможно, используя любимое словцо нашего автора, «сверх-Адины». Я убежден, что трехъязычные каламбуры роятся и ползают («Je raffole de tout ce qui rampe» — «Обожаю всяких ползающих живностей!» — говорит Ада) под толщей романа, как лесные блошки под корой старого пня. Если нет времени особо углубляться в повествование, то терпеливое распознавание и упорядочивание сходств и противоположностей, составляющих геометрический абрис «нашего хаотичного романа», лучше с чистым сердцем перепоручить какому-нибудь аспиранту, который в перерывах между убегающей пенкой, пока жена бренчит с новорожденным или укачивает гитару, — клянусь Логом, эта манера таки заразительна! — способен беспрепятственно и себе в удовольствие долгие часы заниматься кропотливым распарыванием бисерного шитья, занявшего у Набокова пять лет любовного труда. Можно было бы начать с явно обозначенной анаграммы слова «инцест» («инцест», «свинец», «весник»), двинуться к бабочкам, похожим на орхидеи, и орхидеям, похожим на бабочек, замочить ноги в водных метафорах (окунуть себя в Акву, Марину, «А l'еаи!») и затем поиграть с «крестообразием», проявляющимся в нескольких удивительных сочетаниях — например, в спаривании бабочек, в фекалиях повествователя, в расположении мест роста волос у зрелой женщины. Надо отметить, что эта книга — наиболее религиозно ориентированная у Набокова, — она его Библия, и она его же «Буря», — и позволяет себе несколько косых взглядов на христианство, эдакий бойкий структурный эскиз сверхъестественности. Ада — женская форма от русского «ад», или Аид, Преисподняя, а, к примеру, в словах «нирвана» или Heaven присутствует имя «Ван».