Ледолом - Рязанов Михайлович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне удалось выбрать будний день, и я побывал в поликлинике, чтобы выяснить, каково состояние больной мамы, болезнь уже приняла необратимый характер. Судьбу мамы решила трагическим образом инструкция. Согласно ей врач стала убийцей. Безнаказанной. А началось всё, как нередко бывает, с пустяка. Бытового пустяка. Мама решила снять оконные шторы, чтобы простирнуть их (ох уж этот стиральный бзик!). Влезла на огромный дубовый стол (которой исчез куда-то после гибели матери) и попыталась снять гардину, на которой висели шторы. Ей это оказалось не под силу. И она позвала отца, лежавшего рядом на диване:
— Миша, поддержи гардину с другой стороны!
Отец недовольно пробубнил стереотипную фразу, даже не шелохнувшись:
— Не мужицкое это дело.
Не мужицкое так не мужицкое, мама сняла с крючка один конец гардины, в него сдвинулись тяжёлые старинные шторы, она не удержалась на столе и боком упала на спинку девана.
— Ты что, с ума сошла? — крикнул потревоженный отец.
Далее повествовать нет смысла. Всё — по инструкции.
Дежурная-регистратор отказалась прислать скорую помощь, объяснив:
— У нас больные с ушибами приходят сами или приезжают на своём транспорте. Скорая только для тяжелобольных.
Не знаю, как несчастная доползла до поликлиники. Что произошло далее, читателю уже известно.
Умирала несчастная мама тяжело. Даже рецепты отец выкупал не сам, а просил соседей. Вероятно, новая квартира (он получил её как участник Великой Отечественной войны) в новом городке понравилась «сердобольным» соседям после кончины мамы в том же восемьдесят пятом году (на похороны матери отец не пожелал ехать, переложив эту обязанность на меня и мою жену, — ему это было «неприятно»).
Я никогда в жизни не скандалил с родителями, но в этот раз не удержался, и мы с женой высказали ему всё, что об этом трагическом случае думали, то есть правду о его бесчеловечном отношении к моей матери.
Допускаю, что её можно было спасти, сделав операцию. Но и этого не сделали врачи — ей даже не предложили хирургической помощи: больной семьдесят семь лет, чего с ней валандаться? Только время, усилия и медикаменты напрасно тратить! Хватит, отработала своё! В общем, «неперспективная» больная. Что я как сын мог сделать, чем помочь? На дорогую оплату частной операции средств нет, а всякие жалобы и заявления — только нервы себе мотать, бесполезно. Да и что для них, чиновников от медицины и тяпкиных-ляпкиных в белых и зелёных халатах, жизнь пожилого человека! Да и вообще человека! Ещё одно подтверждение, что жизнь «совка» с момента рождения и до его кончины — концлагерь.
Мама, умирая, не проронила ни единого упрёка в адрес своих угробителей. Она медиков почитала и боготворила профессию эскулапов. Как и старшая сестра её. Ведь поэтому и завершила два факультета Саратовского университета. Я же не разделял её радужных мнений после того, как насмотрелся, что творилось в советских тюрьмах и концлагерях. И в тот роковой год окончательно убедился, что так называемая воля мало чем отличается (по крайней мере, для простого советского человека) от жизни в концлагере простого советского заключенного. Впрочем, человеческая жизнь в Советском Союзе ничего никогда не стоила и не стоит, потому что единственный закон страны — Произвол.
Вернёмся, однако, в тысяча девятьсот сорок девятый год, в нашу старую квартиру на улице Свободы, двадцать четыре. Мама потчевала меня традиционными пельменями и как можно дольше пыталась продолжить нашу беседу, вернее, моё пребывание в родных стенах. Ей, видимо, не хватало меня, хотя за предшествующие годы уж кому, как не ей, я принёс столько неприятностей, хлопот и огорчений! Будь моя воля, поставил бы посреди России бронзовый памятник и на вершине его — вечно бьющееся Сердце Матери, которое каждую секунду издавало б звук, и в этом едином звуке слилось бы всё, чем наполнены материнские сердца женщин всего мира: любовь, трепет за судьбу детей, готовность отдать всё, даже собственную жизнь, лишь бы уберечь дитя от опасностей. На том и стоит человеческий мир. Пока.
…Надо же такому случиться, что именно в этот вечер я безошибочно и в полную меру почувствовал, как сильно любит меня мама. И насколько я ей нужен. Необходим, чтобы она постоянно меня видела, знала, что я жив, существую. И благополучен.
Подспудно, как бы параллельно беседе с мамой, я возвращался мыслями к Миле. Она стояла у меня в глазах. Я был бы счастлив встрече с ней, и одновременно всё во мне сопротивлялось этому нечаянному случаю.
Распрощавшись под предлогом, что время истекло, а опаздывать на завод нельзя, у нас — строго, вышел в тамбур. Мама не утерпела проводить, а отец лишь буркнул: «Пока, Юряй!» Хотелось обнять маму, но подобных нежностей я себе не позволил и проследовал быстро по двору.
В голове крутилась одна мысль: «Встречу или нет?» Лишь за воротами переключился на заводские заботы, заставил себя отвлечься от Милы и всего, что связывало с домом. Минуту-другую ещё держала мысль, что тётя Таня в окошко неотступно следила за мной. Что ей надо? Чего она ждёт? Неужели всё ещё простить не может разоблачённого мною подкопа картошки?
Я уже насвистывал нравившиеся мне мелодии из киношек или оперетт и приблизился к двухэтажному приземистому и внешне обшарпанному дому пивнушки на углу улиц Свободы и Карла Маркса, как вдруг передо мной предстала удивительная картина: напротив входа в это злачное заведение, где всегда толпились страждущие и жаждущие с кружками в руках, а кое-кто с бидонами, любители пенистого напитка, ожидая своей очереди, или наслаждались бледно-жёлтой жидкостью, сдувая пышные шапки на мостовую, возникла хорошо знакомая мне личность.
То и дело слышалось: «Маша, повтори!» Но не это меня заинтересовало и даже остановило: на краю ливневой канавы, где четыре года назад обнаружили бездыханным тело Сапожкова-старшего, на том самом месте сидел, раззявив рот, Вовка, брат Генки Сапожкова, в замызганной пилотке отца, нелепо натянутой на несоразмерно большую голову. Этот головной убор, доставшийся ему по наследству от братишки, он, вероятно, не снимал ни днем ни ночью. В руках Вова держал знаменитый фотопортрет своей матери, тёти Паши, молодой, неестественно красивой и румяной (ретушёр на славу потрудился!). Гнусавым и обречённым голосом он заунывно повторял:
— Купите патрет заслуженной народной артиски!
Подойдя к Вовке, я с удивлением спросил:
— Вова! Ты что тут делаешь? Ну и ну! Ведь все на Свободе знают, что это фотка тёти Паши! Да и как ты можешь фотку своей матери продавать?
Вовка рванулся из канавы, прекратив торговлю.
— Гера, я узнал тебя! — засипел он. — Я чичас никаво не признаю, а тебя признал, друг луччий!
Он повис на моих плечах и отчаянно зарыдал. Я терпел, хотя друзьями мы никогда не были, соседями — да. Вовка разницы этой не осознавал.
Поклянчил:
— Жрать охота, Гера. А нихто не даёт. Ты хочь дал бы мне хлебушка.
— На платок, сопли-то утри, до подбородка висят, — предложил я, подавая свою «марочку».
— Не нада… Нос всё одно текёт. Ты мне лучче хлеба кусок отломи. Ты начальник, небось… Возьми меня к себе… Я улицу подметать буду.
И он опять заревел. Видать, накипело на душе.
— Володя, — разочаровал я Сапожкова. — Никакой я не начальник. Сам на птичьих правах живу. На заводе рабочим числюсь, на Смолино. Помнишь? Давно, пацанами ещё, купаться на озеро бегали.
— Никаво не помню. Совсем дурачок стал. Генка в турме сидит. Ксива пришла. Мамке. Дак он пишет, штобы ему передачку послали. А какая передачка? Сами десятый хуй без соли доедаим…
— Где Генка-то? — не утерпел я.
— В малолетки. Дай што-мабуть пошамать.
Я вынул из кармана куртки большой кусок пирога с картофельным пюре, мама успела тайком от лежащего на диване отца затолкать.
Вовка алчно принялся есть, отбросив в сторону чистую тряпицу, в которую он был завёрнут.
С набитым ртом спросил:
— Ишшо есь?
— Ты сначала это прожуй…
Мокротá из ноздрей его тянулась, свисая, через толстые губы в рот и на подбородок, но Вовка этого не замечал.
— Утрись хоть, смотреть противно, Вова, — снова предложил я, не в силах зреть его лицо, и отвёл глаза в сторону.
— А зачем? — прошамкал Вовка.
«Да, подобное зрелище явно не для слабонервных, — подумалось мне. — Как же он будет жить среди людей?»
— Ты сходил бы домой, умылся, — посоветовал я и услышал нежданное:
— Не. Тама цыганы живут. Не пустют. Мамка толкнула[458] им фатеру. Они ей многа: во! Горсть гро́шей дали. И теперича в ей живут. Много! А меня не пущают. Кровать железну выбросили в калидор. На полу спят. Много их, цыганов-то. Идём, покажу.
— Вова, да нешто я их не видал? А вот с тобой не по совести поступили. Тётя Паша не имеет права продать квартиру, это же не её частный дом. Она нарушила закон, а тебя, сына своего, без жилья оставила. Тебе надо пойти в милицию и сказать, писать-то ты не умеешь?