Преступление падре Амаро. Переписка Фрадике Мендеса - Жозе Мария Эса де Кейрош
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все его существование, таким образом, представляет из себя покой, разграфленный по статьям. Ничто его не беспокоит, ничто его не заботит. Для него весь мир составляется из двух величин: его самого и государства, которое дает ему шесть процентов. Поэтому мир совершенен и жизнь совершенна, пока Пиньо, благодаря воде Видаго, сохраняет аппетит и здоровье и пока государство продолжает аккуратно оплачивать купоны. Впрочем, немного и надо, чтобы удовлетворить те доли души и тела, из которых, по всей видимости, состоит его существо. Потребность общения с себе подобными посредством жестов и звуков, владеющая всякой живой тварью (даже устрицей, если верить естествоиспытателям), очень слабо развита у Пиньо. В середине апреля он говорит, развертывая салфетку и улыбаясь: «Вот и лето!» Все соглашаются, и Пиньо доволен. В середине октября он бормочет, поглаживая пальцем подбородок: «Вот и зима!» Если другой жилец с этим не согласен, Пиньо замолкает, потому что не любит пререканий. И этого почтенного чередования двух мыслей ему вполне достаточно. Лишь бы подавали вкусный сун, тем более по две тарелки, – и он вполне доволен жизнью и готов воздать хвалу богу. «Пернамбукские известия», «Дневник новостей», комедия в театре Жиназио или спектакль-феерия с избытком удовлетворяют те насущные потребности ума и воображения, которые Гумбольдт обнаружил даже у ботокудов. В области сердечных чувств Пиньо скромно претендует лишь на то (как он сообщил однажды моему кузену), чтобы не схватить дурной болезни. Политикой он всегда доволен: кто бы ни управлял, лишь бы полиция поддерживала порядок и не происходили бы ни в умах, ни на улицах волнения, вредные для купонов. Что касается посмертной судьбы его души, Пиньо (эту свою мечту он поверил мне лично) «хочет только, чтобы после смерти его не похоронили заживо». И даже в таком важном вопросе, каким для всякого командора является его памятник, желания Пиньо весьма скромны: пусть это будет приличный гладкий камень с простой надписью: «Молитесь за него».
Но было бы ошибкой, дорогая крестная, предполагать, что Пиньо чужд всему человеческому. Нет! Я не сомневаюсь, что он по-своему любит и ценит человечество. Но дело в том, что с годами понятие человечества сузилось у него до чрезвычайности. Человеком, то есть человеком почтенным, заслуживающим это благородное имя, достойным уважения, любви и даже некоторого, не слишком опасного самопожертвования, является для Пиньо держатель государственных бумаг. Мой кузен Прокопио, проявив совершенно неожиданное для спиритуалиста чувство юмора, недавно поведал ему под секретом, благоговейно выкатив глаза, что у меня много государственных облигаций. Много полисов! Много бумаг!.. И вот, когда я пришел после этого в пансион, Пиньо, взволновавшись и почти покраснев, преподнес мне жестянку с вареньем из гуавы, завернутую в салфетку. Трогательный поступок! Он объясняет эту душу! Пиньо не черствый человек, не какой-нибудь сухарь Диоген в черном фраке, удалившийся в бочку своего эгоизма. В нем есть человеческое стремление любить себе подобных, делать им добро. Но кого Пиньо считает себе подобными? Тех, кто живет на ренту. И что значит, с точки зрения Пиньо, делать добро? Уступать ближнему то, что ему самому не нужно. Желудок Пиньо плохо усваивает варенье дз гуавы, и потому, как только Пиньо узнал, что у меня есть рента и, следовательно, что я – ему подобный, тоже, как и он, капиталист, он не замедлил исполнить долг человечности и сделал мне добро: подарил, краснея от смущения и удовольствия, банку варенья в салфетке.
Значит ли это, что командор Пиньо бесполезен как гражданин? Конечно, нет! Напротив! Для поддержания порядка и устойчивости в государстве нет более подходящего гражданина, чем такой Пиньо – смирный, со всем согласный, молчаливый, инертный, аккуратно проверяющий по пятницам банковские счета, срывающий скромные цветы удовольствий с гигиенической гарантией. От Пиньо никогда не произойдет ни идеи, ни действия, ни утверждения, ни отрицания, которые нарушили бы равновесие в государстве. Тучный, смирный Пиньо прилепился к социальному организму и не содействует его движению, но и не препятствует ему и, следовательно, являет все признаки жирового нароста. В социальном отношении Пиньо – жировик. Нет ничего безобиднее жировика. А в наше время, когда в государстве полно разрушительных элементов, которые, словно паразиты, сосут его, заражают и нарушают нормальный ход дел безобидность Пиньо может рассматриваться, с точки зрения порядка, даже как заслуга. Ходят слухи, что Пиньо скоро удостоят баронского титула, причем такого, который окажет честь обоим: и Пиньо и государству, ибо в этом титуле одновременно будет тонко и деликатно выражено почтение к семье и к религии. Отца Пиньо звали Франсиско: Франсиско Жозе Пиньо. И вот, наш друг получит титул барона де Сан Франсиско.
До свиданья, дорогая крестная! У нас восемнадцатый день идет дождь! С начала июня, с тех самых пор, как расцвели розы, в солнечной Португалии, стране лазурного неба, в краю олив и лавров, любезных Фебу, идет дождь. Он льет без остановки, сплошными, ровными потоками. Нет ни ветра, который всколыхнул бы его струи, ни солнечного луча, который осиял бы их светом. Между тучами и улицами повисла зыбкая завеса сырости и печали, где душа бьется и чахнет, как бабочка в паутине. Мы сейчас находимся целиком в стихе семнадцатом седьмой главы Книги Бытия.[345] Если хляби небесные не затворятся – значит, намерения Иеговы насчет этой грешной страны самые угрожающие в смысле потопа. Лично я не считаю себя менее достойным милости и участия божия, чем Ной, и потому начинаю скупать дерево и смолу, чтобы строить ковчег по самой лучшей еврейской или ассирийской модели. И если вскоре белая голубка постучится в ваше окно, то это будет значить, что я приплыл в Гавр на своем ковчеге и в числе прочих зверей везу Пиньо и дону Паулину, чтобы после, когда вода спадет, Португалия снова бы заселилась с пользой для себя и государство всегда имело бы в своем составе командоров Пиньо, чтобы занимать у них деньги, и толстяков Кинзиньо, на которых оно могло бы расходовать деньги, занятые у Пиньо.
Ваш любящий крестник Фрадике.XI
Господину Бертрану Б., инженеру в Палестине.
Париж, апрель.
Дорогой Бертран!
Сегодня, в пасхальное воскресенье, ликующие небеса облачились в праздничные золотые и лазоревые ризы и свежая сирень окурила мой сад своим фимиамом – и вот, как в насмешку, приходит твое ужасное письмо, в котором ты сообщаешь, что закончена трассировка железнодорожного пути от Яффы до Иерусалима! И ты рад! Так и вижу, как ты стоишь у врат Дамаска, погрузив ботфорты в прах Иосафата[346] и положив зонтик на надгробие пророка, водишь карандашом по бумаге и самодовольно улыбаешься, разглядывая сквозь темные очки отмеченную флажками линию, по которой скоро, дымя и свистя, покатится из древней Иеппо в древний Сион черный поезд, твое черное детище! А вокруг десятники, отирая трудовой пот, откупоривают ради праздника бутылки пива! И за вашей спиной у стен Иродова города стоит ощетинившийся Прогресс, весь на винтах, весь на крюках, и тоже радуется, потирая с резким звяканьем свои негнущиеся руки из литого железа.
Прекрасно чувствую, прекрасно понимаю твой гадкий замысел, о зловещий сын Школы путей сообщения! И напрасно ты пытаешься пустить мне пыль в глаза своими чертежами из красных линий, похожих на порезы, нанесенные благородному телу презренным кинжалом. В Яффе, в древней Иеппо, которая была славным и священным городом еще до всемирного потопа, ты воздвигнешь первую железнодорожную станцию – с перроном, складом угля, весами, звонком и начальником станции в фуражке с кокардой; ты соорудишь вокзал среди апельсинных рощ, воспетых в Евангелии, на том самом месте, где святой Петр, спеша на крики женщин, воскресил добрую ткачиху Дорку и помог ей выйти из гробницы. Оттуда паровоз и вагоны первого класса, с обитыми коленкором сиденьями, бесстыдно покатят по Саронской долине, столь любимой небом, что даже под тяжелой стопой филистимлянских орд в ней никогда не увядали анемоны и розы. Засим твой поезд пересечет Бет-Дагон, смешивая пыль кардифского угля с прахом древнего храма Ваала (того самого храма, который рухнул от движенья плеч объятого скорбью Самсона[347]). Вот состав бежит через Лидду и издает оглушительный свисток на том месте, где спит вечным сном святой Георгий в кольчуге и пернатом шлеме, положив руку в железной перчатке на рукоять меча. После этого паровоз накачает в резервуар через кожаную кишку воду из священного колодца, где Мария-дева на пути в Египет отдыхала под смоковницей и поила младенца. Он сделает остановку в Рамле, древней Аримафее («Аримафея! Стоянка пятнадцать минут!»), в селении с тихими садами, родине кроткого человека, похоронившего господа нашего Иисуса Христа. Потом поезд проползет через дымный туннель в холмы Иудеи, на которых плакали пророки. Вот он проносится мимо каких-то развалин… Это древняя крепость, а потом и гробница Маккавеев![348] Перебирается по железному мосту через ноток, где бродил по берегу Давид,[349] набирая камни для пращи, истребительницы чудовища. Пыхтит и кружит по меланхолической долине, где жил Иеремия.[350] Далее он загрязняет Эммаус, мчится через Кедрон и весь в масле, копоти, чаду останавливается, наконец, в долине Эннома: конечная станция, Иерусалим!