Неизвестный Юлиан Семенов. Умру я ненадолго... - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А «История Пугачева»? А «Капитанская дочка»? Что тебе все-таки ближе?
— И «История…» и «Капитанская дочка»: и там и там он политический художник, хотя в «Истории…» точнейшим образом придерживается исторических фактов, а в «Капитанской дочке» соединяет вымышленных героев с историческими фигурами Пугачева и Екатерины. Дело же не в эффекте такого «жанрового соединения», а в том, что у Пушкина между сторонами политического конфликта идет серьезная борьба, и каждый чувствует себя правым, так что Петруше Гриневу действительно приходиться решать, с кем он, а не присоединяться к готовой правоте одной из сторон.
— Само соединение реальных исторических фигур с вымышленными не предвещает ли у Пушкина современный художественный тип романа?
— Предвещает, но почему только у Пушкина? «Война и мир» — гениальный политический роман, где историческое соединено с вымышленным: все дело в том, что и вымышленное у Толстого исторично по внутренней задаче.
— Где же начало политического романа в европейской литературе?
— Начало пусть ищут историки литературы. Я думаю, что и в античности можно найти образы художественно-политического письма. Хотя установки на увлекающее читателя действие у тогдашних политических авторов не было.
— Зачем же тебе эта внешняя установка?
— Старый спор! Теперешнего читателя — массового, занятого, надо завоевывать! Надо его держать, и покрепче! Нужна интрига, нужна тайна, нужно расследование. Роман обязан быть очень интересным. Альберт Бэл, латышский прозаик, не побоялся назвать свой роман «Следователь», не побоялся чисто детективного сюжета, хотя речь там идет о глубоких и серьезных вещах: и герой, и автор размышляют над историей страны. Возьмем Владимира Богомолова: ведь критика, ожидавшая от него продолжения стилистики «Ивана» и «Зоси», никак не могла освоиться с романом «В августе сорок четвертого…». Ее настораживал детективный принцип организации материала. Критика хотела причесать Богомолова по-своему. Я ловил извиняющиеся интонации, ему норовили приписать привычное, установившееся, стыдливо обходили острые углы политического детектива. История с анализом богомоловского романа иллюстрирует неподготовленность критики к вторжению политического романа в нашу литературу и нашу жизнь. Сверхзадача-то у Богомолова не в детективном действии, сверхзадача — самоосуществление человека, сознание которого насквозь политизировано. Я считаю, что Богомолов написал настоящий политический роман.
— Все же Богомолова привычнее выводить из несколько иной художественной системы: из «военной прозы»…
— Это если исходить из окостенелых тематических и жанровых рубрик. Но их границы подвижны и исходить надо из понимания человека. Замечательным политическим писателем я считая Василя Быкова.
— А Юрий Бондарев?
— Ты имеешь в виду «Берег»? И наверное, ожидаешь, что я отнесу «Берег» к жанру политического романа, потому что там можно найти рассуждения о современном противостоянии систем, филиппики против наших противников и т. д. Но я не поэтому отношу роман Бондарева к тому жанру, о котором мы говорим. Знаешь, какая линия делает эту книгу политическим романом? Линия Княжко! Выстрадана убежденность человека, прошедшего войну, прошедшего через ненависть к немцам, утверждающегося в необходимости добра, в необходимости диалога и сотрудничества с немцами. Эта история современного политического сознания, и именно она делает «Берег» политическим романом.
— Однако есть разница между художественным произведением, вообще и в принципе передающим политизированность современного сознания, и произведением, непосредственно и точно сконцентрированным на исследовании современных политических структур? Предметнее говоря, ты как автор «Альтернативы» чувствуешь ли жанровое родство, скажем, с романом А. Чаковского «Победа», где политическая реальность точно так же является жанрообразующим и базисным элементом?
— Не чувствую родства. Мне интересна в романе «Победа», так сказать, установка на технологию правды: внимательное реконструирование подробностей исторического события, Потсдамского совещания глав правительств. Я считаю, что эта реконструкция решает задачу куда сильнее, чем прямые эмоциональные оценки, вложенные в уста того или иного вымышленного героя. Эмоции мешают анализу. Политический роман не нуждается в педалировании чувств, он должен быть суховат, говорить в нем должны факты. Если ты сочтешь это жанровым признаком, я не буду спорить.
— Кого ты назвал бы еще из современных писателей, чья работа лежит в русле политического романа?
— Конечно же Чингиз Айтматов — «Буранный полустанок». Здесь очень важно постоянное стремление писателя подняться «над горизонтом», увидеть событие с глобальной точки зрения: эта тенденция точно передает ситуацию современного человека, который чувствует, как «уменьшился» земной шар. Я назвал бы Алеся Адамовича, автора «Карателей». Колоссально важен опыт Льва Гинзбурга, автора «Бездны» и «Потусторонних встреч»; этот писатель поистине болел политическими проблемами — отсюда и художественная убедительность его работ. Но опять-таки: почему мы ищем узкие жанровые аналогии? Почему современный, пронизанный политическим сознанием мир должен быть исчерпан непременно в жанре романа? Я, например, считаю сегодня одним из самых политических художников поэта Ивана Драча. Считаю таковым поэта Олжаса Сулейменова. Поэтов Андрея Вознесенского и Егора Исаева. Поэта Евгения Евтушенко.
— А прозаика Евгения Евтушенко?
— Нет, поэта! Потому что именно поэт Евтушенко, с моей точки зрения, придал современной литературе эффект непрерывного, живого, острого отклика на политическую реальность, и этот непрерывный отклик обозначил судьбу лирического героя. Поэзия Евтушенко, этот его политический «роман в стихах», убедительнее для меня, чем «Ягодные места».
— Валентин Распутин назвал этот роман агитационным. Тебе не кажется, что это определение перекликается с определением «политический роман»?
— Не кажется. Мне не надо, чтобы меня агитировали за готовые истины — мне надо, чтобы автор искал истину вместе со мной, исследовал современные структуры, откликался на вопросы, еще не имеющие решения. Здесь-то и лежит главный внутренний признак политического романа: не в том, что речь идет о политике, а в содержании «речи». «Хождение по мукам», «Эмигранты» Алексея Толстого — замечательные образцы политического романа, а «Поджигатели» Н. Шпанова — образец отрицательный, потому что автору заранее известны ответы на те вопросы, которые он пытается ставить.
— Так, может быть, дело просто в качественном уровне письма? Может быть, всякая отлично написанная вещь сегодня с неизбежностью окажется художественным исследованием политического сознания?
— Вовсе нет. Василий Белов, например, пишет отлично и широко читается, но я не считаю его художественный мир причастным к жизни современного политизированного человека, — этот мир слишком замкнут в своем местном своеобразии, он ориентирован на такое замыкание.
— Считаешь ли ты актуальным для современного политического романа опыт И. Эренбурга?
— Считаю чрезвычайно актуальным. Страстность Эренбурга-писателя делает и романы его, и публицистику вехой в становлении современного политического романа.
— Но как связать это утверждение с тем, что ты только что говорил о «заранее известных» ответах на вопросы? Эренбург отлично знал ответы на вопросы, какие ставил, он знал, на чьей он стороне, он был, как теперь говорят, безостаточно ангажирован в политической борьбе.
— Да, был, но «ангажированность» была для него делом жизни, была его страстью, его судьбой. Это замечательный пример политической страсти, дающей художественный результат.
— А если взять западную литературу? Тут какие ориентиры?
— Дюма-отец. «Три мушкетера» — блистательный политический роман своего времени.
— Нет поближе.
— Габриэль Гарсия Маркес. «Сто лет одиночества»…
— Жорж Сименон?
— У Сименона есть прекрасный политический роман «Президент».
— А цикл о Мегрэ?
— Опять проводишь жанровые параллели?.. Да, серия романов об инспекторе Мегрэ — пример художественного постижения сегодняшней насквозь политизированной реальности. Но для этого постижения вовсе не обязательно иметь в основе сюжета криминальную интригу. Хотя я предпочитаю ее иметь.
— Я хотел бы остановиться на этой «формальной особенности» чуть подробнее. Думается, это отнюдь не «формальная особенность» твоих книг. Недаром же в глазах столь огромного количества читателей ты не столько автор политических романов, сколько создатель особой разновидности романа приключенческого: создатель «интеллектуально-милицейского детектива», как сформулировал один мой знакомый. Свое писательское право на такую форму ты отстаиваешь последовательно, в частности и от моих давних нападок. Так я хочу связать воедино две стороны твоего художественного мира: интерес к современной политической реальности и интерес к деятельности современных секретных служб. Я подозреваю, что это вовсе не «форма», удачно совпавшая с содержанием, это нечто другое, это что-то вроде магдебургских полушарий, стянутых внутренним вакуумом и притертых до нерасторжимости. Вопрос состоит в том, почему так важен для тебя сам феномен «разведслужбы», «секретного знания» и т. д., то есть некая особая, дополнительная, подспудная параллельная реальность, существующая кроме, помимо и, так сказать, опричь реальности явной и видимой? Не является ли эта скрытая реальность для тебя более подлинной, чем реальность явная? Да и писательская твоя манера — беглый сцеп фактов, когда автору как бы «некогда» возиться с объяснениями (в молодости ты прикрывал этот пуантилизм авторитетом Хемингуэя), — о чем говорит? О вере в потаенно подлинную, невидимо сцепленную реальность, которая скрыта под обманным флером реальности внешней, «объяснимой» для дураков, не подлинной? Для этого-то прощупывания и нужен тебе в сюжете «разведчик», «секретный агент», «сыщик»?