Том 1. Романы. Рассказы. Критика - Гайто Газданов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет, почему же, работаю. Спокойной ночи.
– Спокойной ночи.
И он продолжал так же медленно шагать по бульвару. Но физические его качества казались несущественными и неважными по сравнению с его душевной силой, пропадавшей совершенно впустую. Он сам не мог бы, пожалуй, определить, как он мог бы использовать свои необыкновенные данные; они оставались без приложения. Он мог бы, я думаю, быть незаменимым капитаном корабля, но при непременном условии, чтобы с кораблем постоянно происходили катастрофы; он мог бы быть прекрасным путешественником через город, подвергающийся землетрясению, или через страну, охваченную эпидемией чумы, или через горящий лес. Но ничего этого не было – ни чумы, ни леса, ни корабля; и Павлов жил в дрянной парижской гостинице и работал, как все другие. Я подумал однажды, что, может быть, его же собственная сила, искавшая выхода или приложения, побудила его к самоубийству; он взорвался как закупоренный сосуд от страшного внутреннего давления. Но всякий раз, пытаясь понять причины его добровольной смерти, я вынужден был отказаться от этого, так как к Павлову не подходил ни один из тех принципов, которые определяют поведение человека в самых разнообразных случаях; и в результате Павлов неизменно оказывался вне всей системы рассуждений и предположений; он был в стороне, он ни на кого не походил.
У него была особенная улыбка, от которой вначале становилось неприятно: это была улыбка превосходства, причем чувствовалось – это ощущали почти все, даже самые тупые люди, – что у Павлова есть какое-то право так улыбаться.
Он никогда не говорил неправды; это было совершенно удивительно. Он, кроме того, никому не льстил и, действительно, говорил каждому, что он о нем думал; и это всегда бывало тяжело и неловко, и наиболее находчивые люди старались обратить это в шутку и смеялись; и он смеялся вместе с ними – своим особенным, холодным смехом. И только один раз за все время моего долгого знакомства с ним я услышал в его голосе мгновенную мягкость, к которой считал его неспособным. Мы говорили о воровстве.
– А, это любопытная вещь, – сказал он. – Вы знаете, я раньше был вором; но потом решил, что не стоит, и перестал воровать и теперь уж больше ничего не украду.
– Вы были вором? – удивился я.
– Что же тут странного? Большинство людей воры. Если они не крадут, то из боязни или по случайности. Но в душе почти каждый человек вор.
– Мне это очень часто приходилось слышать; я, пожалуй, готов согласиться, что это одно из наиболее распространенных заблуждений. Я не думаю, чтобы каждый человек был вор.
– А я думаю. У меня на воров особенное чутье. Я вижу сразу, может человек украсть или нет.
– Я, например?
– Можете, – сказал он. – Сто франков вы не украдете. Но из-за женщины можете украсть и если будет соблазн больших денег – тоже.
– А Лева? – спросил я. Я учился с Павловым уже за границей; у нас было много общих товарищей – одним из них был Лева – веселый, беспечный и, в общем, неплохой человек.
– Украдет.
– А Васильев?
Это был один из лучших учеников – угрюмый и болезненно-добросовестный человек, неряшливо одетый, очень усердный и скучный.
– Тоже, – не колеблясь сказал Павлов.
– Как? Но он добродетелен, трудолюбив и каждый день молится Богу.
– Он, главное, трус, а все остальное, что вы сказали, – неважно. Но он вор – и мелкий вор при этом.
– А Сережа?
Сережа был наш товарищ, лентяй, мечтатель и дилетант – но очень способный; он любил часами лежать на траве, думая о несбыточных вещах, мечтая о Париже – мы жили тогда в Турции, – о море и еще Бог знает о чем; и все настоящее, что окружало его, было ему чуждо и безразлично. Однажды, накануне одного из важных экзаменов, я проснулся ночью и увидел, что Сережа не спит и курит.
– Ты что, – спросил я, – волнуешься?
– Да, немного, – сказал он неуверенно. – Это пустяки. – Нет, не совсем. – Ты боишься провалиться? – Да ты о чем? – сказал он с удивлением. – Об экзамене, конечно. – Ах нет, это неинтересно. Я совсем о другом думаю. – О чем же именно? – Я думаю: паровая яхта стоит очень дорого, а парусную не стоит делать. А на паровую у меня не будет денег, – сказал он с убеждением; а ему не на что было купить папирос. Он курил – и бросил окурок; было темно, и мне показалось, что окурок упал на одеяло. – Сережа, – сказал я через минуту, – у меня такое впечатление, что твой окурок упал на одеяло. – Ну что же? – ответил он. – Дай ему разгореться, тогда будет видно. Но чаще они потухают: табак сырой. – И он заснул и, наверное, видел во сне яхту.
– А Сережа? – повторил я.
И лицо Павлова в первый раз приняло непривычное для него, мягкое выражение, и он улыбнулся совсем иначе, чем всегда, – удивительной и открытой улыбкой.
– Нет, Сережа никогда не украдет, – сказал он. – Никогда.
Я был одним из немногих его собеседников; меня влекло к нему постоянное любопытство; и, разговаривая с ним, я забывал о необходимости – которую обычно не переставал чувствовать – каким-нибудь особенным образом проявить себя – сказать что-либо, что я находил удачным, или высказать какое-нибудь мнение, не похожее на другие; я забывал об этой отвратительной своей привычке, и меня интересовало только то, что говорил Павлов. Это был, пожалуй, первый случай в моей жизни, в которой мой интерес к человеку не диктовался корыстными побуждениями – то есть желанием как-то определить себя в еще одной комбинации условий. Я не мог бы сказать, что любил Павлова, он был мне слишком чужд – да и он никого не любил и меня так же, как остальных. Мы оба знали это очень хорошо. Я знал, кроме того, что у Павлова не было бы сожаления ко мне, если бы мне пришлось плохо; и убедись я, что возможность такого сожаления существует, я тотчас же отказался бы от нее.
Я помнил, как однажды Павлов рассказывал мне о знакомом, который попросил у него денег, дав честное слово, что вернет их завтра, – и не приходил две недели; затем явился к нему ночью и со слезами просил прощения – и еще хотя бы пять франков, так как ему нечего есть.
– Что же вы сделали? – спросил я.
– Я дал ему денег. Я другому человеку не дал бы; но ведь он не человек, я ему сказал это. Но он промолчал и ждал, покуда я достану деньги из кармана.
Он улыбнулся и прибавил:
– Я дал ему, между прочим, десять франков.
У него не было душевной жалости, была жалость логическая; мне кажется, это объяснялось тем, что сам он никогда не нуждался в чьем бы то ни было сочувствии. Его не любили товарищи; и только уж очень простодушные люди были с ним хороши: они его не понимали и считали немного чудаковатым, но, впрочем, отличным человеком. Может быть, это было в известном смысле верно; но только не в том, в каком они думали. Во всяком случае, Павлов был довольно щедр; и деньги, которые он зарабатывал, проводя десять-одиннадцать часов на фабрике, он тратил легко и просто. Он довольно много денег раздавал, у него было множество должников; и нередко он помогал незнакомым людям, подходившим к нему на улице. Как-то, когда мы с ним проходили по пустынному бульвару Араго – было темно и довольно поздно и холодно, во всех домах были наглухо закрыты ставни, деревья без листьев еще особенно, как мне казалось, усиливали впечатление пустынности и холода, – к нам подошел обтрепанный, коренастый мужчина и хрипло сказал, что он только вчера вышел из госпиталя, что он рабочий, что он остался на улице зимой; не можем ли мы ему чем-нибудь помочь? – Voila mes papiers[290], – сказал он, зная, что на них не посмотрят. Павлов взял бумаги, подошел к фонарю и показал мне их; там не было никакого упоминания о госпитале.
– Вы видите, как он лжет, – сказал он по-русски.
И, обратившись к бродяге, он засмеялся и дал ему пятифранковый билет.
В другой раз мы встретили русского хромого, который тоже просил денег. Я его уже знал. Когда я однажды – это было вскоре после моего приезда в Париж – вышел в летний день из библиотеки и проходил по улице, читая, я вдруг почувствовал, как кто-то просунул мне над книгой сухую, холодную руку, – и, подняв глаза, я увидел перед собой человека в приличном сером костюме и хорошей шляпе, хромого. Небрежным движением приподняв шляпу, он сказал с необыкновенной быстротой:
– Вы русский? Очень рад познакомиться, благодаря моей инвалидности, на которую вы можете обратить внимание, и будучи лишен возможности, подобно другим, зарабатывать деньги тяжелым эмигрантским трудом в изгнании, я вынужден к вам обратиться в качестве бывшего боевого офицера добровольческой армии и студента последнего курса историко-филологического факультета Московского императорского университета, как бывший гусар и политический непримиримый враг коммунистического правительства с просьбой уделить мне одну минуту вашего внимания и, войдя в мое положение, оказать мне посильную поддержку.