ГУЛАГ - Энн Эпплбаум
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лишь очень немногие задавались сложными нравственными вопросами – допустимо ли петь и плясать в заключении. Одной из таких была Надежда Иоффе: “Когда я оглядываюсь на свои пять лет – мне не стыдно их вспоминать и краснеть вроде не за что. Вот только самодеятельность… По существу, в этом не было ничего дурного… И все-таки… Наши далекие предки примерно в аналогичных условиях повесили свои лютни и сказали, что петь в неволе они не будут. А мы вот пели – в неволе…”[1385]
Некоторые заключенные, особенно люди несоветского происхождения, были недовольны самим характером представлений. Один поляк, арестованный во время войны, писал, что назначение лагерного театра – “еще сильней разрушить твое уважение к себе <…> Иногда там давали «художественные» представления или играл какой-то диковинный оркестр, но все это делалось не ради твоего душевного удовлетворения, а скорей для того, чтобы показать тебе их <советскую> культуру, деморализовать тебя еще больше”[1386].
У тех, кто не желал участвовать в официальных представлениях, был и другой путь. Изрядное число бывших политзаключенных, написавших мемуары (и это в какой-то мере помогает понять, почему они написали мемуары), объясняет свое выживание способностью “тискать романы”, то есть развлекать блатных пересказыванием книг или фильмов. В лагерях и тюрьмах, где книг было мало и фильмы показывали редко, хороший рассказчик ценился очень высоко. Леонид Финкельштейн признался, что до конца дней будет “благодарен тому вору, который в мой первый тюремный день угадал во мне эту способность и сказал: «Ты ведь, наверно, кучу книжек прочитал. Рассказывай их ребятам и будешь жить не тужить». Мне и правда жилось получше, чем другим. Я даже кой-какую славу приобрел. <…> Я встречал людей, которые говорили: «А, ты Леончик-романист, я слыхал про тебя в Тайшете»”. Благодаря этой способности Финкельштейна два раза в день приглашали в кабинку прораба и давали кружку кипятка.
В карьере, где он тогда работал, “это означало жизнь”. Финкельштейн установил, что наибольшим успехом пользуется русская и иностранная классика. Советская литература воспринималась намного хуже[1387].
Другие приходили к таким же выводам. В жарком, душном вагоне по пути во Владивосток Евгения Гинзбург поняла, что “читать наизусть очень выгодно. Вот, например, «Горе от ума». После каждого действия мне дают отхлебнуть глоток из чьей-нибудь кружки. За общественную работу”[1388].
Александр Ват рассказывал в тюрьме уголовникам “Красное и черное” Стендаля[1389]. Александр Долган – “Отверженных”[1390], Януш Бардах – “Трех мушкетеров”: “Мой статус повышался с каждым поворотом сюжета”[1391]. Колонна-Чосновский завоевал уважение блатных, которые называли голодающих “политических” паразитами, тем, что рассказал им “свою собственную, максимально приукрашенную драматическими эффектами, версию фильма, который я видел в Польше несколько лет назад. Место действия – Чикаго, персонажи – полицейские и гангстеры, в том числе Аль Капоне. Я еще вставил туда Багси Малоуна и, кажется, даже Бонни и Клайда. Постарался впихнуть все, что помнил, а некоторые повороты изобрел на ходу”. Рассказ произвел на блатных сильное впечатление, и поляку пришлось повторять его много раз: “Они слушали как дети, затаив дыхание. Они готовы были слушать одно и то же снова и снова, и, как детям, им хотелось, чтобы я каждый раз употреблял одни и те же слова. Они замечали малейшее изменение и малейший пропуск. <…> Не прошло и трех недель, как мое положение стало совсем другим”[1392].
Иной раз творческий дар помогал заключенному выжить, не принося ему материальных выгод. Нина Гаген-Торн вспоминает о преподавательнице музыки по классу композиции, специалистке по истории музыки, любительнице Вагнера, которая писала в лагере оперу. Она добровольно выбрала работу ассенизатора – чистила лагерные уборные, и это оставляло ей некую свободу, возможность мыслить и творить[1393]. Алексей Смирнов, один из ведущих защитников свободы печати в современной России, рассказал мне о двух литературоведах, которые, находясь в лагерях, придумали никогда не существовавшего французского поэта XVIII века и писали от его имени стилизованные французские стихи[1394]. Герлинг-Грудзинский с благодарностью вспоминал “уроки” литературы, которые давал ему в лагере один бывший профессор[1395].
Ирэн Аргинской помогла ее эстетическая восприимчивость. Даже спустя много лет она с восторгом говорила об “умопомрачительной красоте” Севера, о его просторах, о восходах и закатах. Она рассказала, как ее мать, совершив долгое и трудное путешествие, приехала к ней в лагерь, но увидеться с дочерью не смогла: Ирэн только что отправили в больницу. Свидание не состоялось, но мать до самой смерти вспоминала о красоте тайги[1396].
Впрочем, красота не на всех действовала одинаково. Окруженная той же тайгой, тем же воздухом, теми же просторами Майя Улановская не смогла оценить сибирскую природу: “Я на нее глядеть не хотела. И почти против воли запомнились грандиозные восходы и закаты, мощные сосны и лиственницы, яркие цветы – почему-то без запаха”[1397].
Это замечание так меня поразило, что, когда я сама в разгар лета приехала на Крайний Север, я по-особенному взглянула на широкие реки, на бескрайние леса, на лунный ландшафт арктической тундры. Около угольной шахты, где раньше был один из воркутинских лагпунктов, я даже сорвала несколько северных цветов – хотела проверить, есть ли у них запах. Есть. Возможно, Улановская просто не желала его ощутить.
Глава 18
Бунт и побег
Если бы я услышал лай упряжных собак, означающий, что началось патрулирование, мне, думаю, физически стало бы плохо. Мы пробежали несколько шагов к наружному заграждению. <…>
Шума мы, скорее всего, производили немного, но каждый звук казался оглушительным. <…> Последним отчаянным рывком мы влезли на внешний забор из колючей проволоки, спрыгнули, вскочили на ноги, огляделись, затаив дыхание, и дружно бросились бежать.
Славомир Равич.Долгий путьСреди многих мифов о ГУЛАГе одним из главных представляется миф о невозможности побега. Побеги из сталинских лагерей, пишет Солженицын, “были затеями великанов, но великанов обреченных”[1398]. Анатолий Жигулин утверждает: “Побег с Колымы невозможен”[1399]. Варлам Шаламов с характерной для него суровостью пишет, что почти всегда беглецы – это “новички-первогодки, в чьем сердце еще не убита воля, самолюбие и чей рассудок еще не разобрался в условиях Крайнего Севера”[1400]. Бывший заместитель начальника Норильского гарнизона Николай Абакумов категорически отверг возможность успешного побега: “Из лагерей некоторые убегали, но до материка не добрался никто”[1401].