В окрестностях тайны - Николай Жданов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не беспокойтесь, он тут совсем по другому поводу. Они хотят сделать какую-то пропагандистскую похлебку для русского населения. Я должен был подписать приказ.
Шикльгрубер взял со стола бумагу и протянул ее Грейвсу.
— Странное совпадение! — пробормотал Грейвс, проглядывая текст. — Сегодня второй раз я натыкаюсь на эту фамилию. Вероятно, в Германии столько же Штольцев, сколько в Англии Смиттов или в России Ивановых. Посудите сами: в могиле оказалось письмо, адресованное Курту Штольцу. Я нашел его в брючном кармане захороненного; пустяковое письмецо от какой-то малограмотной Берты, полное слезливых упреков.
— Но вряд ли этот самый Штольц? Ведь если его спасла русская женщина, он же не может лежать в могиле.
— В том-то и дело! Но если он все-таки лежит в могиле, значит, спасен кто-то другой. Именно это мне и необходимо теперь выяснить. Скажите, этот спасенный лейтенант тоже из вашей дивизии?
— Да. Из приданного мне десантного батальона. Они действовали тут по захвату железнодорожного узла,
— Мне придется повидать этого Штольца. Где он сейчас находится?
— Вероятно, в здешнем госпитале. Комендант Кнюшке даст вам все необходимые сведения. Я сейчас уезжаю отсюда. Буду рад, если снова придется увидеться с вами.
Грейвс встал и, поглощенный своими мыслями, рассеянно попрощался с полковником. Он решил, не теряя времени, отправиться в комендатуру.
ТЕТЯ СИМА (Из дневника Тони Тростниковой)…С тех пор, как ушел Смолинцев, я каждую минуту жду каких-то вестей, хотя откуда же могут быть вести?
Поселок опустел и кажется вымершим. На улицах и в соседних дворах никто не показывается. И немцев тоже почти не видно пока. Только один раз мимо окон тяжело протарахтел гусеничный тягач, таща за собой черный обгоревший танк с крестом на броне.
Папа за эти несколько дней заметно переменился. Он похудел, перестал бриться, даже сгорбился и почти ничего не ест, только пьет в большом количестве крепкий густой чай. Он не может теперь простить себе, что остался тут. Он просто удивляется, как мог он считать правильным это решение. Благоразумные мысли, что нельзя обогнать войну, кажутся ему теперь непростительной глупостью.
Но пусть будет, что будет! Я все равно не покорюсь им. Ни из страха, ни из выгоды, ни из-за надежды остаться в живых.
Господи, как все изменилось! Вчера я случайно открыла свою школьную тетрадь по геометрии (искала бумагу для дневника). Смотрю — записана теорема: «Квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов». Кто бы мог поверить, как это меня поразило!
Ведь все изменилось, идет война, армия отступает, в опасности вся страна, все, что мы сделали, к чему стремились; сюда пришли немцы, и они затевают еще неизвестно что; Майя Алексеевна (это она объясняла нам теорему!) уже убита, и мы сами похоронили ее в школьном саду — а вот, оказывается, квадрат гипотенузы по прежнему равен сумме квадратов катетов!
Легче всего во сне. Там невольно побеждают мечты, которые запрещаешь себе целыми днями.
Сегодня ночью мне приснился Смолинцев. Мы сидели рядом, близко-близко, на плотах около моста. И будто мост опять совсем целый, такой же, как прежде. Я говорю:
— Смотри, ведь его взрывали?
— Но разве ты не знаешь: балки все сохранились. Мы взяли и подняли их на плечи, а потом положили на быки. Вот посмотри, какая у меня рука!
Я прислонилась к его руке около плеча. Она была теплой и сильной, и его глаза были совсем близко с моими. Я зажмурилась: вот сейчас он меня поцелует. И я так ждала этого, так боялась и так хотела, что не выдержала и проснулась…
Было еще темно, но небо уже стало серым. Звезды, как всегда перед рассветом, кажутся чужими и незнакомыми. Становится страшно и хочется куда-нибудь убежать или спрятать голову под подушку.
Мы никуда не выходим. Только раз ходили в комендатуру на регистрацию. Сначала я думала, что тут никого не осталось, кроме нас. Но люди все-таки есть. Конечно, гораздо меньше, чем было раньше. Но все как-то чуждаются друг друга, боятся заговорить, как будто стыдятся.
Мне тоже неловко смотреть на других. Я уже думала об этом и теперь знаю, как права была Долорес: «Лучше умереть стоя, чем жить на коленях». Нам всем стыдно за свое малодушие.
Майя Алексеевна никогда не стала бы покоряться. Мне даже стыдно идти на ее могилу. И без того все время слышится чей-то упрек: «Неужели ты привыкнешь ко всему чужому и будешь терпеть? Как же это так? Ведь тебе всегда казалось в мечтах, что ты будешь гордой и мужественной и нужной людям и что твоя жизнь будет красивой, сильной и чистой!»… До сих пор я жила с таким чувством, словно только что выкупалась и, свежая, бегу по траве, а надо мной в небе носятся стрижи и ласточки.
И всюду — простор… И дальше, до самой смерти, все будет таким удивительным, интересным, важным…
Теперь все это кончилось. Сама себе кажешься жалкой, будто стоишь на коленях и вокруг тебя одна только подлость, кровь, грязь…
Смолинцев ушел от всего этого. Он смелый. Вероятно, это и есть самое большое счастье — быть смелым, не покоряться ничему.
Я решила сходить на могилу Майи Алексеевны. Пробралась через лаз, проделанный еще раньше мальчишками. Нарвала цветов с помятой клумбы и положила их на земляной бугорок. Было ужасно грустно. Потом я не удержалась, чтобы не зайти на наш школьный двор. Он сильно зарос за эти дни травой. Деревянная панелька почти совсем не видна. Я все боялась наткнуться на убитого немца, но его, должно быть, убрали.
Непередаваемое чувство охватило меня. Я долго не могла оттуда уйти. Как странно и грустно было видеть следы нашей счастливой беспечности. Даже эти нацарапанные гвоздями и мелом нелепые надписи на стене сарая. Как необычно они выглядят теперь.
«Нинка Сорокина — воображала!» (Воображала, конечно, не в смысле глагола, а в смысле существительного). «Вовка — пищетрест». Это про толстого Симанкова. Где-то он теперь? Где вообще все наши ребята? Большинство из них даже не представляют того, что здесь произошло.
А на штабеле дров (признаться, я не замечала этого раньше) выведено мелом: Т. Т. + М. С.= и дальше сердце, пробитое стрелой. Подумать только! Интересно, чье это сердце — мое или Смолинцева? Безусловно, проделки Сони Огородниковой. Ей самой нравился Смолинцев, она даже волновалась, когда Смолинцев отвечал у доски урок. А мы лишь ходили с ним вместе домой, и больше ничего. Сначала я хотела стереть эту надпись, но потом решила: пусть остается. Все равно никто уже не видит ее тут и никому нет дела до каких-то «Т. Т. и М. С.» и до их отношений друг к другу.
Да, отвлеклась и забыла написать про главное: там, в углу, у самого забора теперь небольшой аккуратный холмик и над ним невысокий крест с набитой дощечкой. С первого взгляда я поняла, что это могила немецкая, чужая. Это видно по тому, как сделан холмик — четырехугольный, маленький, — и как сколочен крест, всего из двух перекладин — добротно и рационально.
Я подошла поближе. Надпись на доске действительно на немецком языке. Но имена читать легко. Похоронен Генрих Георг Клемме, лейтенант, 1914–1941 гг.
Всю дорогу обратно я думала об этом имени. Мне не терпелось проверить у папы: ведь того пленного тоже звали Генрих!
Неужели это его могила? Значит, его все-таки застрелил кто-то? Я почему-то вспомнила, как этот Клемме, ожидая перевязки, сидел на крыльце и как растерянно он улыбался, протягивая оброненный платок. Гордая Майя Алексеевна не захотела принять этой услуги. Так неужели теперь они лежат почти рядом?..
…Отец был очень встревожен моим известием. Он убежден, что это могила того самого лейтенанта, которому принадлежат записки…
Папу опять вызывали в комендатуру. Комендант Кнюшке сказал, что ему следует открыть аптеку. Теперь (вот уже два дня) папа с утра спускается вниз и стоит за прилавком, хотя пока никто к нему не заходит. В аптеке, как и раньше, продается зубной порошок, градусники, таблетки от головной боли.
Все это похоже на комедию. Но это — факт.
Я вся дрожу. Какая все-таки гадость. Сегодня у нас внизу, на дверях аптеки, приклеили немецкую листовку — специально для нас, русских, на русском языке:
«Подвиг русской женщины». Они, оказывается, рассчитывают не только на нашу покорность, но и на любовь к ним!
Я хотела сразу сорвать этот лубок, но папа меня остановил: «Посмотри внимательнее».
Сначала я не поняла ничего. Снята какая-то женщина в платке, завязанном по-старинному, чинная, аккуратная. И надпись: «Она спасла немецкого офицера, раненного коммунистами». Рядом в углу еще снимок: «Героиня в кругу своей родни».
Гляжу и глазам не верю: да это же паша школьная тетя Сима. Сидит и держит на руках ребятенка точно так же, как она сидела когда-то на докладе Смолинцева. (Я это помню, как сейчас.) Тут же ее родные (я их не знаю). И вот все вместе они, оказывается, «приветствуют «новый порядок» в Европе».