Приблудяне (сборник) - Виталий Бабенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Единственным живым персонажем в этой немой сцене осталась пятилетняя Иоланта. Она аккуратно поставила книжку на полку и походкой маленькой извращенки удалилась в свою комнату…
Повторяю: до Взрывов оставалось еще почти семь лет.
Загадочно, не правда ли? Но какое отношение имеет описанный эпизод к нынешним Фанту и Иоланте?
Ни-ка-ко-го.
очередная глава, где автор создает все условия для драки, столь необходимо й любому сюжету, с одной стороны, и всякому читателю, с другой, но драка, тем не менее, не происходит
…Отодвигался, отодвигался, отодвигался, все дальше и дальше уплывал, терялся в переплетении воздушных коридоров Астрономический Сектор. Фант стоял на носу магнитохода и злобно изучал опухший палец. Тот одеревенел и никак не хотел сгибаться. Под Фантом проплывали скучные плиты металлопластовой облицовки. Ах, как хотелось бы, чтобы это был не магнитоход, а морской лайнер, и путешествовали бы они не по Орпосу, а по Средиземному морю, и вокруг была не гигантская металлопластовая труба, освещенная мягким гафниевым сиянием, а безбрежный морской простор… Фант напряг воображение. Внизу родилась пенная струя отваливаемой теплоходом воды. Бурун вздымался из-под носа, приникал к скуле судна и только потом выворачивался наизнанку, опадая.
Фант перегнулся через борт, разглядывая красивый изгиб волны. В тот момент, когда вода тонким листом скользила по корпусу, она казалась совершенно прозрачной, безо всякого признака какого-либо оттенка, — даже хрустальной, и было весьма странно, что из этой бесцветности рождается чудная синяя зелень морской равнины. Или: было очень чудну, что из странной зеленой синевы морской равнины рождается эта бесцветность. Именно так — с двух сторон — Фант прокрутил в голове возникшую мысль, но ни к какому выводу не пришел. Придумал только, что цветовое восприятие обязательно ассоциируется с вкусовыми ощущениями: вода вдали от корабля обязательно вызывала в памяти соленость; бурун внизу — своей неокрашенностью — начисто отрицал всякий вкус и на вид был пресным. Проверить, так это или нет, никто не умел.
Видение исчезло. Фант еще раз посмотрел на палец, плюнул вниз и прошел на кормовую палубу. Там, на длинной лавке, очень похожей на скамейку в провинциальном кинозале, сидела, закрыв глаза, Иоланта. Напомним, что протеиновый хлеб с растительной колбасой, проглоченные в «Живописном Уголке», давно отошли в область преданий, а Астрономический Сектор так и не накормил наших героев. Поэтому их пустые желудки заявляли решительный протест — каждый по своему внутреннему каналу: в голове Иоланты пылал голодный костер новой мигрени, в сердце Фанта тлели угли голодного раздражения. Проходя мимо Иоланты, Фант хотел было как-то успокоить ее, сказать что-либо сочувственное: мол, все нормально, вот только доберемся до АЦОПа, а там и рестораны, и кафе тебе, и вакуум-туннель, — фьюи-и-ить — вот мы уже и дома, — но… по чернеющим уголькам пробежали язычки пламени, и он промолчал.
В поисках утешения Фант вспомнил о компьютере. Впереди — час спокойного полета. Самое время забыть о передрягах, настроиться на творчество и, затянув туже ремень, написать кусок текста.
Фант включил комп и, подумав немного, пробежал по клавиатуре: «7. Рассужде…» В деревянном пальце искрой метнулась боль. Рука дрогнула. Первое слово, оставшись без окончания, было сопровождено устной непечатной фразой. Некая чуткая на ухо мамаша, пустив в Фанта негодующий взор, перевела своего отпрыска к другому борту. Фант искренне огорчился своей несдержанностью, но довел дело до конца: действуя одним пальцем, он вогнал в память компа несколько забористых фиоритур матерного происхождения и на том успокоился. После чего вернулся к Иоланте и уселся рядом.
Вспышка гнева прошла, можно было вдумчиво поработать.
Внезапно заговорило корабельное радио.
— Внимание! Внимание! — раздался зычный голос— Кратковременная остановка. Непредвиденные флуктуации магнитного поля. Как только поле восстановится, магнитоход продолжит движение.
— Ну вот, застряли, — беззлобно проворчал Фант. Остановка была ему на руку: он уже настроился писать.
Магнитоход мягко опустился на металлопластик.
Фант ударил по клавиатуре компа. Указательный палец он берег, но все же доставалось персту крепко. Фант лишь ойкал и с шипением втягивал сквозь зубы воздух.
(Я избавлю читателей от долгих описаний: как наш герой задумывался, и как подбирал слова, и каким образом — случайно или нет — подбирались цитаты к тексту. Важен конечный результат. Как говорили в седой древности, употребляя аорист: «Еже писах — писах».)
7. Рассуждения о том, что есть история, сильно захватили меня. Я придумал игру: подходил к книжной полке с исторической литературой и наугад тыкал пальцем в корешок. Затем вытаскивал книгу, заглядывал в указатель, находил слово «история» и раскрывал на нужной странице.
Потом зачитывал найденные строки Анфисе вслух.
Вот, например: В. О. Ключевский, работа «К. Н. Бестужев-Рюмин».
(Фант действовал обратным методом. Он набирал слово «история», Добавлял к нему код «големического» поиска справочных данных, а затем нажимал кнопку выборочного «перелистывания». Вот и сейчас на индикаторе карманного компа возникла та же строка: В. О. Ключевский — К. Н. Бестужев-Рюмин. II Русская история К. Бестужева-Рюмина (СПб. 1872, т.1) около 1872 ОРФ ИИ, ф. 4, оп. 1, д. 181, л. 5–9).
«История есть народное самосознание, — начал я читать, — то есть она прежде всего наука, ведущая к народному самосознанию, как медицина есть если не самое здоровье, то по крайней мере наука, помогающая быть здоровым».
— Ты вдумайся, Анфисушка, до чего хорошо сказано.
Мои слова повисли в воздухе — Анфиса не из тех людей, которые легко увлекаются чужим восторгом.
— Для того чтобы стать здоровым, надо знать анамнез. А его от нас чаще всего и скрывают. Есть только одно лекарство, способное оздоровить народное самосознание, — правда, полная и без прикрас.
— Ну, Анфисочка, так мы далеко зайдем, — попытался урезонить я эту непримиримую женщину. — Бывают случаи, когда лучше всего умолчать.
— Никогда, — Анфиса даже задохнулась от ярости. — Никогда утаивание не служило добру. Если историческая ложь… Я имею в виду не ложь Булгарина, Пикуля, Белова или Спинникова, а ложь фальсифицированного документа… Так вот, если историческая ложь — это рак, разъедающий национальную совесть, то умолчание сродни инфаркту — омертвлению тканей. В нашей отечественной истории инфаркт поражал то сердце нации, то ее легкие, то кроветворные органы, и общество десятилетиями восстанавливало потом утраченные функции — до нового инфаркта. Видишь, куда завел нас твой Василий Осипович с его медицинскими аналогиями. Кстати, в каком году это было написано?
— Что именно?
— Ну про то, что «история есть народное самосознание».
— Сейчас посмотрим. М-м… В 1872 году.
— А сколько лет было Ключевскому?
— Минуточку. Ага. Тридцать один год.
— Что? — Анфиса едва не подпрыгнула на месте. — И мысли этого мальчишки ты выписываешь, восторгаешься его идеями, бьешь земные поклоны… Тебе ведь тридцать семь уже, у самого полным-полно интереснейших наблюдений, исписаны километры бумаги и килограммы дисков. Когда же мы научимся уважать себя и спокойно относиться к авторитетам!.. Это, кстати, тоже относится к народному самосознанию.
Я лишь развел руками — в наших спорах я сознательно оставляю последнее слово за Анфисой. Не потому, что мне нечего противопоставить, — причина коренится в одной постыдной странице моей биографии, которую я страстно хотел бы выдрать из нашей совместной жизни. Увы — не получается. Страница эта все время напоминает о себе, и я испытываю перед Анфисой неизбывное чувство вины.
Я задумался и соскользнул в прошлое.
…Лежал ночью в постели, отложив в сторону только что прочитанный журнал. Анфиса, давно уже привыкшая засыпать при свете, безмятежно посапывала рядом.
Я повернулся на бок и стал смотреть на нее. Несомненно, она видела какой-то сон: лицо ее то хмурилось, то улыбалось, выражало то растерянность, то насмешку.
Внезапно губы ее раскрылись: она произнесла имя. Это было мужское имя, и это было имя не мое. Она повторила имя несколько раз, как будто звала кого-то, а затем выражение лица застыло в спокойном сонном безучастии: сновидение ушло.
Я поразился. Нет, не так — я пришел в неистовство. Кто? Почему? Как? Отчего не знаю? Когда? Где? Впрочем, у меня хватило благоразумия не будить Анфису.
Как бы плохо мне ни было ночью, утром и в последующие дни стало еще хуже. Я не мог спросить прямо, потому что боялся оскорбить подозрением, но и не мог вести себя по-прежнему: ведь теперь мне открылась, хотя и не полностью, какая-то нечестная тайна. В душе завелся червячок, потом он вырос в червя, затем стал змеем и, наконец, превратился уже не знаю во что: в нечто неподобающее, похожее на крокодила и ихтиозавра одновременно. Этот ихтиодил только и делал, что грыз меня изнутри.