Песочные часы - Веслав Гурницкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но мы один за другим двинулись вперед — в Кампучии из-за обилия мин и неразорвавшихся снарядов можно передвигаться только гуськом, по хорошо вытоптанным тропам — сквозь море зноя, рассекая его, как кипящее масло.
Мы направились в деревню Такхи, где должны были ждать наши машины. Нас приветствовал староста, рослый сильный мужчина в изодранном американском френче, вокруг бедер он обмотал кусок черной ткани. Я попытался узнать что-нибудь о женщине, которая была наполовину скелетом, а наполовину — мумией. Но переводчики теряли сознание от жары, и продираться сквозь три языка было им не по силам.
Я записал лишь, что эта женщина проживала в «коммуне» Такхи и была убита, по всей вероятности, в конце декабря 1978 года. За что — староста не мог объяснить. Я стал добиваться, чтобы мне назвали хотя бы фамилию. Нет, староста не знал. Он не был тогда старостой, у него была третья категория, требовалась большая осторожность, и лучше было не интересоваться делами, которые его не касались. А женщина, если он не ошибается, была убита потому, что слишком много разговаривала.
Что такое?
Именно так. Elle a parle trop, еще раз повторил переводчик.
Сколько же всего человек убили полпотовцы в Пхум Такхи?
Староста прибыл сюда с колонной сравнительно поздно. Он думает, что при нем убито примерно тридцать человек. Вместе с другими, из Пхум Анга — шеф службы безопасности был один на две «коммуны», — будет пятьдесят человек или несколько больше. А может, и шестьдесят. Или семьдесят. Это трудно установить, так как в «коммуне» Пхум Такхи людей становилось все меньше и меньше, и как узнать, кого выселили, а кого отправили на дамбу. Из восьмисот пятидесяти жителей в деревне осталось всего сто семьдесят пять человек, в их числе только сорок мужчин.
На вопрос, что стало с остальными, староста описал рукою круг, охватив горизонт и землю.
Жара стала вовсе нестерпимой. Операторы осторожно уложили в машины свою ценную аппаратуру. Мы принялись за пиво и «луа мой».
Неизвестно, кто выдумал, что в тропиках не следует пить водку. Этот человек, как видно, никогда не сидел в полдень среди океана сухой пыли. И уж во всяком случае, не был в деревне Такхи.
Только у некоторых из нас хватило сил осмотреть в деревне Такхи, как нам было сказано, «запасы живой силы». Переводчики, конечно, ошиблись, ибо речь шла всего лишь о восьми свиньях, серых, как графит, и тощих, как скелеты. Они в отчаянии метались по своим загонам в поисках какой-нибудь пищи. В том климате свиней никогда и ничем не кормят. Они сами бегают в зарослях и по рисовым полям, упорно роются на свалках. Но сейчас в Пхум Такхи нет вообще никакой еды. Риса, доставленного армией, того самого, который так бодро обмолачивался на глазах наших кинооператоров, не хватит даже на то, чтобы прокормить стариков и детей. Остальные запасы кончаются. Свиньи не могли рассчитывать ни на какие отходы, и поэтому их заперли в загоны, чтобы они не потоптали костров, на которых как раз варили суп из какой-то зелени и вонючую маниоку. По приказу последнего начальника «коммуны» были вырублены заросли, кокосовые пальмы в плодоносящем возрасте, хлебные и даже манговые деревья, горькие корни которых не раз служили пищей для свиней. Здесь создавалась зона смерти, тотальной, всеохватывающей смерти.
С конца усадьбы послышался тонкий вибрирующий звук. Я пошел в ту сторону с фотоаппаратом, поставив его на самую короткую выдержку. Неизвестно ведь, что это за звук. Но я увидел всего лишь тощую большую свинью, издыхавшую от голода. Ее пустые, иссохшие сосцы были покрыты желтой пылью. По ее брюху ползало пять двухнедельных по виду поросят — косточки, обтянутые изъязвленной кожей. У шестого поросенка уже не было сил дотащиться до матери. Он завяз в пыли в полуметре от ее пустых сосцов, поминутно, задирая окровавленное рыльце. Это он издавал тот вибрирующий тонкий звук. Седьмой поросенок, уже мертвый, лежал под забором, скрюченный и бесцветный, как комок грязи; его застывшие ножки торчали вертикально вверх.
В трех метрах от издыхающей матки сидел на страже тощий желтый пес и внимательно наблюдал за моими шагами. В Азии собаки панически боятся людей: у них есть к этому основания. Видно, он ждал, пока я отойду на безопасное для него расстояние.
Мы уложили вещи. Машины зафыркали и снова подняли кучу едкой пыли. Мы перезаряжали пленку, положив на колени блокноты, помечали, какие кадры и в какой последовательности засняты, начали искать сигареты, утирать лбы и шеи. Кто-то сказал, что чертовски жарко.
Так мы выехали из Пхум Такхи, где я впервые одновременно увидел смерть людей, животных, растений и земли.
XXXV. Мы возвратились в бывший город Свайриенг и, прежде чем перейти к очередным делам, поели, пища была привезена на последнем в нашей колонне вездеходе. Меню состояло из крутых яиц, пива, помидоров, пшеничного хлеба и мясных консервов без этикетки, когда-то известных под названием «свиная тушенка».
XXXVI. Лишь теперь я осознал, что до сих пор не видел ни одного уличного торговца, никаких выставленных на продажу товаров, никаких признаков торговли вообще. Я спросил об этом наших переводчиков. Они обратились к офицеру охраны; разговор занял пять минут, не хватало слов, то и дело повторялись жесты отрицания, утверждения, удивления, и наконец выяснилось, что в Кампучии нет никаких денег, а следовательно, нет и торговли.
Как это: нет никаких денег?
Ну да, никаких. Четыре года назад Пол Пот объявил все деньги недействительными, а новая валюта до сих пор не введена.
Ну хорошо, а зарубежные валюты?
Не имеют хождения.
Но ведь за границей их никто не отменял.
А здесь они ничего не стоят, потому что покупать нечего.
Я занес объяснение в блокнот, отказавшись от дальнейших расспросов. Я еще не видел страны, которая могла бы четыре года обходиться без денег. У меня в кармане были вьетнамские донги, таиландские баты и американские доллары. Мне трудно поверить, что я вожу с собой попросту некоторое количество ярких бумажек.
Я незаметно выбрался из здания местного совета, где нас кормили. Подошел к группе сидевших на камнях солдат, вынул банкнот с изображением короля Пумипона достоинством в двадцать батов, что равняется одному доллару, и жестами показал, что хочу купить пачку сигарет, вот такую. Солдаты смущенно улыбнулись и отрицательно покачали головами. Я вынул однодолларовый банкнот. То же самое. Когда я искал в кармане донги, появился молодой человек из ведомства культуры, заинтригованный моими контактами с войском. Я объяснил ему, в чем дело, продираясь сквозь трясину французской грамматики, которую мы оба преодолевали с одинаковым трудом.
Нет, сказал молодой человек. Это невозможно. Здесь никакие деньги ценности не имеют. В крайнем случае — старые медные индокитайские пиастры с дыркой посередине, которые выпустили французы в начале века и изъяли из обращения в 1930 году. Но и они не помогли бы делу, ибо нет ни одного магазина и никаких товаров на продажу. Что касается сигарет, то во всей провинции наверняка нет ни одной пачки. Пол Пот запретил курить и возделывать табак.
А если бы я захотел купить чего-нибудь съестного?
Еще хуже. У людей так мало продовольствия, что нет такого товара, на который они согласились бы его поменять, а что уж говорить о несъедобной бумаге, пусть даже с самыми красивыми картинками.
XXXVII. Мы поехали осматривать госпиталь в Свайриенге. Это старое здание в колониальном стиле, воздвигнутое в 1909 году французами для местного населения, с множеством галерей, укромных уголков и прохладных веранд. Стены покрыты пятнами лишайников, кусками отваливается штукатурка, из углов сыплется выветрившаяся известка.
В госпитале не было ни одного врача. Старый фельдшер, неплохо говорящий по-французски, три молоденькие медсестры, пять босоногих женщин на кухне и в прачечной — вот и все. Больные и раненые лежали на голых досках. Через рамы без стекол были видны их лица, окаменевшие в безмолвном страдании. Мы хотели увидеть их поближе, сфотографировать, снять на кинопленку. Перед этим фельдшер рассказал нам историю госпиталя за время, когда у власти был только что свергнутый режим.
Она была краткой и исчерпывающей. В начале мая 1975 года в больницу был назначен полпотовский комиссар, который велел, впрочем, именовать себя начальником. Это был неграмотный тринадцатилетний мальчик по имени Кхун или Кхен, никогда не расстававшийся с автоматом. По первому его приказу все больные, способные передвигаться, должны были вый-ти из госпиталя и пешком отправиться к месту своего жительства. Тех, которые не могли подняться, было запрещено лечить, дабы сама природа распорядилась их судьбой. За неделю умерли почти все, их похоронили вон там, за уборной. Бывшему главному врачу госпиталя, который окончил медицинский факультет университета в Тулузе, начальник приказал ежедневно, с рассвета до темноты, подметать и чистить больничный двор, а кроме того, голыми руками убирать содержимое выгребной ямы. Шесть других врачей сразу были отправлены в отдаленные «коммуны», разумеется получив четвертую категорию. Такая же участь постигла медсестер, кроме тех, кто вступил в армию «красных кхмеров». Осенью госпиталь совсем опустел. Оставшийся персонал был выселен. Вызванный из города взвод полпотовцев уничтожил весь запас лекарств, хирургические инструменты, а также единственный на юге Кампучии рентгеновский аппарат. Затем ворота больницы закрыли, ее территорию заминировали американскими минами. Стены начала постепенно съедать буйная, прожорливая растительность. 8 января 1979 года госпиталь открылся снова, и мы должны это видеть, дабы засвидетельствовать, что жизнь в стране возрождается.