Место явки - стальная комната - Даль Орлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот — Саша Свободин…
Начиная работу над пьесой, я завел большую толстую тетрадь в клеточку. Постепенно она целиком заполнилась выписками из толстовских дневников, из мемуаров, эпистол, из газет, выходивших к 80-летнему юбилею Толстого, а потом через два года — в связи с его кончиной. Их присылали в Ясную по просьбе Софьи Андреевны, а я обнаружил эту гору в библиотеке Толстовского музея на Пречистенке в углу не разобранной. Через шесть десятилетий газеты были как новенькие.
Так вот, на первой странице той моей рабочей и, всякому понятно, заветной тетради первой идет такая запись для памяти: «А. Свободин — приемный сын Николая Сергеевича Родионова, ответственного секретаря 90-томника. Есть работа Родионова об истории издания».
С благодарностью, что был, с горечью, что его уже нет, вспоминаю Александра Петровича Свободина. Автор блистательных текстов, он был знаковой, как принято говорить в таких случаях, фигурой в жизни нашего театра в шестидесятые, семидесятые, восьмидесятые годы.
В начале шестидесятых он обретался за маленьким письменным столом-обрубком, нормальные в тех комнатушках не помещались, в журнале «Театр», в отделе информации. Входить в редакцию надо было через какую-то щель в стене, каждый раз с трудом обнаруживая ее на улице Кузнецкий мост, где-то напротив знаменитого Дома моделей. Там и познакомились.
Время было оттепельное. Выступления Михаила Рома, Николая Павловича Акимова, всегда желанного ленинградского гостя, устное чтение ернических политических штучек с отвальными репризами, которое устраивал со сцены Зиновий Паперный, собирали в тесном зальчике ВТО в два раза больше публики, чем он мог вместить. Кто тогда мог предположить, что не только отменят Советский Союз, но и ВТО с залом на четвертом и рестораном на первом — сгорит. Нарочно не придумаешь.
По рукам ходили слепые копии на папиросной бумаге заметок Паустовского о круизе советских номенклатурщиков на теплоходе «Победа» вокруг Европы — смех! Один стоит у борта в центре Ионического моря и сообщает: «Наше Черное не хуже!» Фраза стала крылатой. Также в копиях — письмо Раскольникова Сталину. Стихи Коли Глазкова, которые никто никогда не напечатает. Потом-то напечатают, но кто же это мог предположить!
А вот в Москву приезжает Товстоноговский театр, ошеломляющая Доронина ворожит в «Варварах», так и видится до сих пор — замерла, спиной к косяку, а вокруг Луспекаев, Копелян, Басилашвили, Лавров — впечатление могла бы передать только музыка, но никто не в состоянии такую сочинить!
О том, как готовился жить театр «Современник», со всеми этими залетами под сень гостиницы «Советская», пробегами по сцене голого Евстигнеева в «Голом короле», с переполненными урнами в Рузе на Старый новый год, с обещаниями отказываться от всех почетных званий, коли предложат — мы, мол, не таковские, с этим буйством молодой фантазии и плоти, когда и оказавшийся ненароком рядом мог сгоряча да на дурную голову жениться на одной из них, на целых шесть месяцев получив даже штамп в паспорт, — все это песнь отдельная и требует специального рассмотрения. Самого, конечно, благосклонного.
А вспоминается все тут указанное потому, что в тех залах, при тех гастролях, за теми вэ-тэ-ошными столиками, а также за столиками кафе «Артистическое» в Камергерском, куда мы однажды затащили попеть начинающего Окуджаву, короче говоря, в калейдоскопе всех тех ликующих радостей, а порой и творческих открытий жил, ходил, участвовал, был совершенно неизменной принадлежностью того праздника и трудов наших именно Саша Свободин.
Он много и хорошо писал о театре, писал здраво, точно, без малейшей конъюктурщины, с тонким пониманием и режиссерского дела, и актерской профессии, всегда умел высказать правду и никогда не обидеть. Вот и получалось, что и начинающие театральные мальчики-девочки его боготворили, и мэтры — Товстоногов, Акимов, Эфрос всегда считали важным затащить его к себе на премьеру. А потом внимательно выслушать.
Вдруг возникший «Современник», этот щедрый подарок, хотя бы и слегка, но все-таки сдвинувший в сторону окружающий мир жлобов, с самого начала стал магнитом для всего думающего, задыхающегося от рутины, для всего креативного, как определили бы сегодня. Понятно, что среди первых в него влюбился и буквально пророс в нем Свободин. Он писал о спектаклях, Ефремов звал его на репетиции, он участвовал в страстных обсуждениях прогонов и генералок. Свободин даже свою единственную пьесу сочинил именно для «Современника»!
К 50-летию Советской власти Олег Ефремов решил подготовиться так, чтобы и верхи ахнули, но и низы бы от него не отшатнулись: он сотворил театральную трилогию о трех этапах революционного движения в России, точно по Ленину. К нужной дате вышли три спектакля: «Декабристы», «Народовольцы», «Большевики». Для первого и третьего — пьесы были написаны Леонидом Зориным и Михаилом Шатровым — мощный состав исполнителей. «Народовольцев» сочинил Александр Свободин. И ничуть не уступил по качеству! Его документальная драма без зазоров вписалась в проект.
В финале «Большевиков» (и я там был, театр еще не убрали с площади Маяковского) зрители поднялись с мест и в едином порыве вместе с актерами запели «Интернационал». Тем не менее, еще полгода цензура не давала официального разрешения на показ спектакля.
Вот так те люди умели работать. Верхи у них ахали, а низы поднимались с мест.
Сводин был, конечно, одним из лучших наших театральных критиков, но он был и театральным человеком в самом широком смысле. Сутулясь и кивая по сторонам, он пробирался на свое место и вокруг шептались: «Свободин пришел!.. Где? Вон — в четвертом ряду… А, точно!..»
Около двух лет тянулся прием меня в Союз писателей — анкеты, рекомендации, комиссии, редко у кого получалось быстрее. Но вот — происходило, — и куда в первую очередь отправлялся новой член вожделенной корпорации, ибо до того ему туда не полагалось? В Коктебель! В писательский Дом творчества.
Там, среди кипарисов и платанов — два корпуса с отдельными номерами и с десяток там и сям разбросанных коттеджей. Писателю за путевку полагалась половинная скидка, а его жене или подруге — на четверть. Да, туда можно было заехать и с подругой, не возбранялось. Предполагалось, что писатели могут творить только в обстановке предельного нравственного либерализма, а последний не мыслим при отсутствии в комнатах и на пляже персональных муз.
Однажды мимо пляжа с распростертыми на нем прозаиками, драматургами и поэтами, специально отгороженного от остального мира, шел простой человек, из «дикарей». Сдуру попробовал сунуться к сочинителям. Путь преградил постовой в белом халате, вскочивший с табурета: «Только для писателей!»
Мужик изумился: «Это все писатели?!» «Писатели, писатели!..» «Столько писателей, — отчетливо произнес тот человек, — а читать нечего!». Махнул рукой и удалился.
Не желающие жариться на солнцепеке располагали свои лежаки, похожие на обрезки штакетника, в тени под просторными тентами.
— Им под тентом хорошо, — сказал как-то, наблюдая эту картину, юморист Владимир Поляков, постоянный автор в те времена у Райкина. Ему же принадлежит самопризнание: «Как стал импотентом, будто гора с плеч свалилась».
В тот первый мой Коктебель туда же приехал Свободин с молодой женой. На вид он был заметно ее старше. Он на добрый час далеко уплывал за буйки. Интеллигент за буйками — всегда выглядит круто. Она бегала вдоль водяной кромки на своих полных ножках, сложив ладони перед грудью и что-то выстанывала: она боялась его потерять. Он приплывал, устало усаживался на лежак, она принималась старательно возить полотенцем по его сутулой спине, и выглядели они живой группой, почти инсталляцией: нам известно в чем смысл жизни!
Уже в Москве пришла пора ей рожать. Поползли слухи о неприятных подозрениях, о возможных сложностях в решающий момент. И тогда мы все подключились, нашли чудо-женщину — доктора в роддоме у Белорусского. В результате на свет появилась очень хорошая девочка, и стала жить.
Девочка росла, потом захотела в артистки, потом, кажется, расхотела, а мы с Сашей все периодически договаривались о встрече, чтобы поболтать о назревшем, да никак не получалось: то он не мог, то я. А однажды я взял да и подрулил на авось к его даче — вдруг он дома, благо было по дороге к моей, недалекой отсюда. Летом мы оказывались соседями: его дощатое поместье — справа от ж.д. в поселке Ильинский, мое — слева. Оказывались, но не использовали.
Шел плотный летний дождь, Саша возник за оконным стеклом и было видно, что сначала растерялся, но тут же обрадовался. Завлек внутрь, в некое сплетение деревянных отгородок, усадил на мягкое плетение, брошенное тоже на нечто деревянное, предназначенное, чтобы сидеть.
И будто только вчера прервали беседу.
Каким все-таки тонким, быстро и легко слетающим с основы, как выясняется, оказывается порой то, что долго казалось фундаментальным, неизменным, виделось принципиальным достижением. Да и было таковым! А прошло совсем мало времени и не только готовы отменить это, а даже и осудить!