Маунтолив - Лоренс Даррел
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Что же до коммунизма, он также безнадежен; стоит только начать препарировать человека с точки зрения экономического бихевиоризма, и жизнь становится безвкусной; а лишать его права на вечную душу, пусть маленькую, но свою, и вовсе безумие». И так далее. Он ездил в Россию, пробыл там месяц в составе культурной миссии, и тамошний воздух пришелся ему не по вкусу; помню, был целый фейерверк boutades [14], вроде: «Унылые евреи, и на лицах — вся меланхолия оккультной арифметики; я спросил одного старика в Киеве, в счастливой ли стране он обитает. Он вздохнул этак резко и, оглядевшись украдкой по сторонам, сказал: „У нас так говорят: однажды, мол, у Люцифера было хорошее настроение, ну, стих на него такой нашел. И захотелось ему для разнообразия сделать доброе дело одно, не больше, ведь ему таки не положено. Вот так и появился ад земной, и назвали его Советской Россией“».
Сестра его в разговоре участия не принимала, все молчала, пробегала иногда пальцами по столу, пальцы гибкие, как усики винограда, но реагировала очень живо, улыбалась его афоризмам так, словно это были, понятные только им двоим злые шутки. Один только раз, когда он отлучился ненадолго, она повернулась ко мне и сказала: «Ему не следовало бы забивать себе голову всей этой чушью. Его единственное дело — приучить себя к отчаянию». Оракул сей, с такой естественностью слетевший с ее уст, поставил меня в тупик, я просто не нашелся, что ему возразить. Он вернулся и снова занял свое место и за столом, и в разговоре, словно, пока ходил, только и обдумывал следующую свою фразу. Он сказал: «Нет, все-таки они биологическая необходимость я о монархии, о королях. Кто знает, может, в них отражена структура человеческой души? Мы нашли неплохой компромисс, выдумав догмат о божественной природе королевской власти, и так все это ловко вышло, что мне бы очень не понравилось, приди вдруг королю на смену диктатор или совет рабочих депутатов: взвод — на изготовку — целься — пли!». Нелепица явная, и я просто обязан был возразить, однако тут мне показалось, что говорит он вполне серьезно. «Я уверяю вас, левые ничем иным не могут кончить; их истинная цель — гражданская война, пусть они еще и сами того не понимают: приглядитесь повнимательней к полудохлым нашим пуританам вроде Шоу и компании, их даже и разоблачать не нужно, они сами разденутся. Марксизм придумали ирландцы и евреи, когда созрели до идеи взять реванш!» Тут я уже не мог не рассмеяться, рассмеялся — надо отдать ему должное — и он. «По крайней мере, это объяснит вам, почему я mal vu, — сказал он, — и почему всегда рад уехать из Англии в любую другую страну, где я могу свалить с себя груз моральной ответственности и желания теоретизировать и далее в том же невеселом духе. В конце концов, какого черта! Я писатель!»
За разговором он успел пропустить еще пару порций, от прежней скованности не осталось и следа. «Прочь, прочь от бесплодных сих земель! Ах, я хочу жить в городах, построенных для женщин; Париж ли, Рим — всё изоморфы женской страсти. Стоит мне только увидеть, в саже с ног до головы, фигурку Нельсона на Трафальгарской площади, и я не могу отделаться от мысли: бедняжке Эмме пришлось трястись аж до Неаполя, чтоб получить право быть ветреной, хорошенькой и d'une splendeur [15] в постели. Что я, Персуорден, делаю среди всех этих людей, помешанных на благопристойности? Я поэт, я укутан плащом-невидимкой, и мне давно пора туда, где люди не стесняются людской своей природы, весьма далекой от всяческих приличий. Я хочу научиться неуважению ко всему на свете, ничего притом не презирая, — извилиста дорога посвященного!»
«Дорогой мой, ты пьян!» — радостно констатировала Лайза.
«Пьян и печален. Печален и пьян. Но счастлив, счастлив!»
Должен сказать тебе, эта новая и неожиданная грань его характера сделала его как-то понятней и ближе для меня. «К чему все эти стилизованные чувства? К чему трепетанья и страхи? Сей бесконечный сумрачный сортир, где стоят по стенам полисвумены в макинтошах и бдят, прямо ты льешь или нет? Подумать только, с каким самозабвеньем расправляют складочки в Британском королевстве; и не ходят по газонам: неудивительно, что каждый раз по возвращении ноги сами несут меня к турникету с надписью: „Только для иностранцев!“».
«Ты пьян», — снова повторила Лайза.
«Нет. Мне просто хорошо». Вполне серьезно: «А счастлив просто так не будешь. Счастье нужно ждать в засаде, как перепелку или как девчонку с усталыми крыльями. Между искусством и умением лежит залив, широкий и глубокий!»
И далее по той же сумасшедшей траектории; и, каюсь, я был захвачен этой вольной игрою ума, забывшегося напрочь. Конечно, то и дело я спотыкался о фразы резкие, чтобы не сказать излишне грубые, и невольно сверялся с реакцией Лайзы, она, однако, была снисходительна и все улыбалась слепой своей улыбкой.
Вышли мы поздно и двинулись в сторону Трафальгарской площади, снег сыпал вовсю. Людей на улицах почти уже не было, и снег заметал за нами следы. На площади поэт твой остановился и воззвал к Нельсону Столпнику так, словно случайно встретил блудного сына. Я уже не помню точно, что он там говорил, но было очень смешно, и я хохотал во все горло. Потом настроение у него вдруг переменилось, он обернулся к сестре и сказал: «Знаешь, Лайза, что весь день сегодня не давало мне покоя? Нынче Блейков день рождения. Подумай только, день рождения чудика Блейка. Я весь день изучал национальное выражение лица, все искал каких-то знаков. И, знаешь, ничего. Лайза, хорошая моя, давай мы отметим день рождения старого хрена, а? Ты, я и Дэвид Маунтолив, прямо здесь и сейчас, — притворимся, что мы французы или итальянцы, притворимся, что все это имеет хоть какой-то смысл». Снегу становилось все больше, прели в кучах последние клеклые листья, ворковали гортанно, створоженно голуби. «Давай, Лайза?» На щеках его выступили яркие розовые пятна. Рот полуоткрыт. Снежинки у нее в волосах как тающие бриллианты. «А как? — спросила она. — Скажи как?»
«Мы для Блейка спляшем», — сказал Персуорден с великолепной серьезной миной на лице, шагнул вперед и вдруг закружил ее в вальсе, напевая негромко мотив «Голубого Дуная». Через плечо сквозь падающий снег он провозгласил: «В честь Вилли и Кейт Блейк». Не знаю, что со мной случилось, но я был просто поражен и растроган — невероятно. Они скользили через площадь под взглядами бронзовых львов, постепенно набирая скорость, ни разу не сбившись с такта, и постепенно стали невесомы, как водяная пыль фонтанов. Как голыши, секущие наискось гладкую поверхность озера, — касание, еще касание; или как камешки через заледенелый пруд… Странное было зрелище. Я глядел на них и совершенно забыл о замерзших своих пальцах, о снеге, набившемся за воротник. Они описали широкий правильный эллипс в пустом заснеженном пространстве, разметая на ходу голубей и листья, выдыхая пар в морозный воздух. И медленно, плавно замкнулась дуга, возвратив их ко мне туда, где я стоял бок о бок с весьма озадаченным полисменом. Сцена была та еще. «Эт'что тут за такое?» — спросил бобби, взирая на них с восторгом изумленья. Они вальсировали столь совершенно, что даже и его, должно быть, проняло. Они всё кружились и кружились, одно великолепное целое, темные волосы Лайзы невесомо парили за ее спиной, ее незрячее лицо было поднято вверх, туда, где пригорюнился на своем покрытом копотью насесте старый адмирал. «Они отмечают день рождения Блейка», — сказал я и почувствовал себя полным идиотом, но полисмен, все так же восхищенно следивший за ними, сразу как-то вдруг подобрел. Он кашлянул и сказал мне: «Н-да, он ведь не смог бы так отплясывать, будь он пьян, правильно? Чего только народ не вытворяет на свой день рождения!»
Вернулись они не скоро, веселые, запыхавшиеся, целуясь то и дело на ходу. К Персуордену окончательно вернулось доброе расположение духа; чуть погодя он сердечнейшим образом пожелал мне доброй ночи, я посадил их в такси, и они уехали. Вот и все! Дорогая моя Лейла, я не знаю, много ли я помог тебе. Я ровным счетом ничего не узнал о частной его жизни, о его происхождении, но у меня еще будет возможность навести справки; а ты сможешь встретиться с ним, когда он приедет в Египет. Он дал мне оттиск небольшой подборки своих последних стихов, посылаю ее тебе. Они еще нигде не были напечатаны.
В согретой жаром парового отопления клубной спальне он перелистывал страницы маленькой книжки больше из чувства долга, нежели для удовольствия. Не только современная поэзия утомляла его, но и поэзия вообще. Он никак не мог настроиться на нужную длину волны, так сказать, сколько ни старался. Ему приходилось раз за разом сводить про себя слова к парафразе, и они увядали прямо на глазах, останавливалась музыка, танцоры опускались наземь. Собственная несостоятельность (Лейла научила его именно так воспринимать эту свою особенность) его раздражала. Но, отщелкивая страницу за страницей, он вдруг зацепился взглядом за стихотворение, посягнувшее, так ему показалось, на права его памяти, и внезапный сквознячок дурных предчувствий пробежал по задворкам его души. Стихотворение было посвящено сестре поэта, недвусмысленное любовное послание к «слепой темноволосой девушке». Спокойное лицо Лайзы Персуорден тут же встало перед ним, заслонив собою текст.