Соловьиное эхо - Анатолий Ким
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наутро я стоял перед этим же окном, которое было у меня распахнуто, надевал галстук и причесывал перед зеркальцем, висевшим на стене избы, свои длинные волосы, готовясь идти в школу и преподавать там Историю. В раскрытое окно мне видно было, как проходят дети в школу. Вот и коллеги мои, учителя: словесница Светлана Борисовна, крашеная блондинка со стройными молодыми ногами (покосилась в мое окно), рядом курчавый физкультурник Шамиль Равилевич и сзади, нагоняя их, улыбающаяся, принарядившаяся к работе в синюю кофту Зайгидя Ибрагимовна, жена Исая. Быстро прошла подпрыгивающей, милой своей походкой любимица моя Марьям, причесанная, с бантом на затылке, с красным галстуком на шее. Что ж, пора выходить и мне, потомку ганзейских купцов, сыну казахского рисовода, внуку магистра философии Кенигсбергского университета.
Бабушка Ольга рассказывала, что по пути из Тувы к Волге Отто Мейснер, простудившись, заболел и, уже выздоравливая, вдруг снова свалился с брюшным тифом, в результате чего едва не скончался. Но бабке удалось его выходить, и вот, желая скорее поднять ослабевшего мужа, она вывезла его в какую-то деревню из городка, где он горел в тифе, и два месяца, май и июнь, Мейснеры прожили в этой богатой деревне, где-то уже по европейскую сторону Уральских гор, дышали чистым воздухом, пили молоко и объедались прекрасной рыбой, которая водилась в местной реке. Ребенку, моему отцу, исполнился там год, и день рождения отметили как положено, пригласили даже гостей из тамошних крестьян. Единственное, что не понравилось бабке в этой деревне, было, если судить по ее рассказам, обилие там соловьев. «Проклятые птицы не давали спать», — говорила нам старушка. И, судя по единственному недовольному замечанию нашей весьма требовательной бабки, а также памятуя, что ей тогда было лет намного меньше и любила она своего пригожего мужа со всей силой пробужденной женственности, — время этой остановки в долгом пути было для них, очевидно, радостным и счастливым.
Пора теперь поведать сказочку, которую, бывало, часто повторяла бабушка Ольга. Есть такой чертик в корейском варианте, маленький демон, который может внезапно возникнуть под ногами у тебя в крутящемся пылевом вихре, — этакий крошечный пузатый чертик, на вид добродушный и безвредный, как черный навозный жук… Вдруг принимается он расти, сохраняя тот же покладистый и немного дурашливый облик, а ты следишь, значит, посмеиваясь, как он тянется вверх у тебя на глазах. Но вскоре ты замечаешь, спохватившись, что стал он уже вышиною с дерево, а там и с колокольню и продолжает расти, и, главное, уже никакого добродушного вида: он свирепо скалится, то и дело выбрасывает красный язык, словно огнемет струю напалма, глазищи его мечут молнии, из ноздрей валит дым — и у тебя от ужаса волосы встают дыбом. Между тем черт продолжает расти, тянуться к небу, вот уж голова его пробивает потолок облаков — и скоро торчат из облака, как из лохматых коротких штанов, одни лишь громадные ноги демона, а голова его и вся туша скрыты в поднебесье. И воображению твоему остается лишь представлять теперь подлинные размеры этого детины. Вдруг одна нога его начинает медленно подниматься, и огромная — с гору — чертова ступня нависает над тобой. Бежать некуда. Сейчас он притопнет, прихлопнет — и нет тебя… Но есть секрет избавления. Человек должен знать — заранее, разумеется, — вот что: стоит ему взять себя в руки и, не поддавшись наваждению, опустить глаза ниже, а не стоять, безвольно закатив их кверху, как демон тотчас же уменьшится. И насколько человек опустит прямую линию своего взгляда, настолько же укоротится черт… Теперь, справившись с первым испугом, можно даже позволить себе немного поиграть с ним — то есть чуть поднять глаза, чтобы дать демону вымахать, скажем, с телеграфный столб, а после, когда тот примет угрожающий вид и начнет фыркать дымом, мгновенно укоротить его. И под конец, волею своего взгляда пригвоздив чертика пузатого к земле, ты можешь низвести его до размеров таракана и, подойдя быстро, прихлопнуть его ногой…
В этой сказочке вся бабушка Ольга — от ее смелой юности до чистой, серьезной, красивой старости, погруженной в благородное молчание, когда она как бы прислушивалась к отдаленно звучащим хорам старинных преданий, сказок и ее собственных, ставших столь же сказочными, воспоминаний о подлинной жизни. В способности же охватить взглядом, поведя глазами вверх и вниз, всю безмерную громаду человеческого страха и в умении тотчас же низвергнуть его с высот во прах да притопнуть по нему маленькой ножкой таится весь секрет и основа ее характера. Назовем это привычным мужественным словом отвага — чему она и учила нас примером всей своей достойной женской и материнской жизни.
В приволжском уездном городе В. купеческие дома сияли пятнами белых стен меж густо-зелеными кущами яблоневых и вишневых садов, и в широко распахнутые к волжской стороне окна веяло от реки утешительной прохладой. В этом городе с застывшей горячей тишиной полуденных улиц и со звоном колоколов четырех-пяти его церквей жили затаенные в своих деловых хлопотах торговые люди, правящие местным обществом государственные чиновники, также лабазники, вездесущие мещане, водоливы, городская чернь и знаменитые волжские босяки. Благопристойную вечернюю тишину с плывущим вдаль малиновым звоном и чуть слышным плеском многочисленных причалов, мостков, пристаней с привязанными к ним баржами, лодками и пароходами — эту блаженную, умиротворенную тишину обеспечивали богатые капиталы местных толстосумов, одним из которых являлся Семен Куртович Гарцайм, перекупщик пшеницы. К нему-то и явился магистр философии с рекомендательным письмом от Фридриха Мейснера, написанным предварительно — за два года до того жаркого летнего дня, когда внук его неожиданно предстал перед потным удивленным Гарцаймом в его конторе. Внук не мог знать, что не так давно между старым Мейснером и его волжским партнером успела проскочить торговая размолвка, но все же магистр что-то почувствовал, потому что торговец пшеницей был с гостем приветливо сух и сразу же сказал, что по причине повальной инфлюэнцы в своем доме не может принять у себя гостей с малым ребенком, а честь гостеприимства вынужден уступить своему компаньону Чумасову, — он тут же представил этого Чумасова магистру и затем без дальнейших разговоров отпустил обоих, сославшись на неотложные дела.
У Чумасова Ильи, молодого человека с плоскими бритыми щеками, кудрявой головой и стеснительными, прячущимися глазами, был доставшийся по ранней смерти отца лабаз и большой каменный дом с дорическими колоннами, стоящими почему-то капителями вниз. Была у него дебелая и богатырского сложения бездетная жена из простых, на которой лабазник женился по большой любви. Звали ее Надей, она остро, со смертельным любопытством, взглянула на иноземного обличья Ольгу и в следующее же мгновенье беззаветно полюбила ее. Хозяйка поспешно и порывисто, но вполне разумно и удобно разместила гостей в двух свободных комнатах своего просторного дома. Затем началось совместное кормление ребенка, и обильное угощение гостей, и вечернее чаепитие на галерейке, меж стоящими вверх тормашками колоннами, с широким видом оттуда на Волгу, где замерли разбросанные там и сям длинные темные баржи.
На следующий день снова в доме все закружилось в вихре Надиного гостеприимства, варилось особенное варенье из прозрачной золотистой «китайки», затем была устроена баня, откуда обе женщины вышли румяные, соблазнительно посвежевшие, с полотенцами на мокрых головах. И тут же узнали от встретившего их на крыльце Ильи Чумасова, что началась русско-германская война.
Отто Мейснер был в это время с визитом к Гарцайму, у которого, по предписанию деда, должен был получить деньги для дальнейшего путешествия, а также и письменное указание насчет последующего маршрута. Но ни того, ни другого магистр не получил, узнал лишь о начавшейся войне и в тяжелом состоянии духа вернулся в дом Чумасова. Встретившись во дворе, оба они сделали вид, что не заметили друг друга. А их жены в это время плакали вместе, спрятавшись в дальней комнате для гостей.
Далее все покатилось быстро. Отто Мейснера, германского подданного, неизвестно с какой целью разъезжающего по России, взяли под надзор и ограничили в передвижении. Полицейские чины В. не знали, очевидно, что с ним предпринимать дальше, и потому ничего пока не предпринимали. Проще всего было арестовать его как шпиона, это стало ясно для всех, даже для самого магистра философии, и он ждал ареста. Но, напрасно промучившись несколько дней, Отто Мейснер, не вынеси больше неизвестности, решил сам идти навстречу угрозе…
Однажды он сказал жене, что отправится в полицию и сдаст револьвер. Жена одобрила это вполне. Отто Мейснер вышел из дома, а Ольга, припав грудью к окну, смотрела вслед, пока он проходил через широкий чумасовский двор к воротам… Муж сильно переменился за последнее время, был коротко острижен после тифа, носил теперь не дорожное мягкое и вольготное платье, а жестко выутюженную тройку и новую шляпу-котелок. Худой вообще, в эти дни он казался вовсе изможденным. Приучился вдруг остро и отчужденно щурить глаза во время долгого молчаливого раздумья. Ольга знала, что это очень одинокий, с доброй душевной изнанкою человек, нравом мягкий, но непреклонный в принятых решениях… И, глядя на то, как он, высокий, прямой, чопорный, идет через двор, по пути деликатно обходя клушу с цыплятами, Ольга вдруг закричала — и опомнилась, но не выдержала и снова закричала, сама себе зажимая рот ладонью. Проснулся и сел в кроватке ребенок, закачался, словно цветок, сонно блуждая вокруг глазами. Но, не обращая на него внимания, Ольга кинулась вон из комнаты, с отчетливым ужасом сознавая, что не сын, а муж сейчас нуждается в ее помощи и защите.