Умирающий изнутри - Роберт Силверберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дэвид видит через ее разум твердый пенис в нежном, скользком внутреннем пространстве. Он ловит ее сильное сердцебиение. Она охватывает ногами бедра Ханса. Он ощущает ее собственную смазку на ее ягодицах и бедрах. А вот и первые головокружительные спазмы оргазма. Дэвид прикладывает все силы, чтобы остаться с ней сейчас, но знает, что ничего не получится: это все равно, что объезжать дикую лошадь. Ее таз вздрагивает, ногти впиваются в спину любовника, голова поворачивается в сторону, она глотает воздух и наверху блаженства выбрасывает из сознания Дэвида. Он ненадолго перемещается в уравновешенный мозг Ханса Шеля, который, не зная об этом, дарит наблюдателю-девственнику несколько крупиц знания о том, как сохранить жар Барбары Штейн, вонзая, вонзая и вонзая член. Ее внутренние мускулы свирепо сжимают его распухший конец и затем, почти немедленно, на Ханса обрушивается его оргазм. Голодный до информации Дэвид держится изо всех сил, надеясь сохранить контакт, но нет, он вылетает, бесконтрольно ищет снова, пока — хлоп! — не находит новую жертву. Все спокойно. Он скользит сквозь темные холодные окрестности. У него нет веса; тело его длинное, стройное и угловатое; разум почти пуст, но иногда в нем проскальзывают какие-то обрывочные ощущения низшего порядка. Он вошел в сознание рыбы, возможно форели. Он движется вниз по течению в стремительном ручье, получая удовольствие от плавности своих движений и чудесной кристально чистой воды, протекающей сквозь его жабры. Он очень мало видит, а запахи и вовсе отсутствуют, информация поступает в виде импульсов, крошечных отражений и вмешательств. Он с легкостью реагирует на каждую такую новость, то изгибаясь, чтобы избежать столкновения с выступающим камнем, то ускоряя движение, спасаясь от быстрых течений. Этот процесс захватывает его, но сама форель — скучный компаньон, и Дэвид, побыв с ней две-три минуты, с удовольствием покидает ее, чтобы перебраться в более сложный разум. Это разум старого Георга Шеля, отца Ханса, который трудится в дальнем углу кукурузного поля. Прежде Дэвид не бывал здесь.
Старик угрюмый и суровый человек, ему за шестьдесят. Он мало говорит и постоянно занят какими-то обыденными делами. Лицо с тяжелым подбородком вечно сердито нахмурено. Дэвид случайно поинтересовался, не был ли он надсмотрщиком в концентрационном лагере, хотя и знал, что Шели живут в Америке с 1935 года. От фермера исходит такая неприятная физическая аура, что Дэвид держался от него подальше, но сейчас утомленный тупостью форели, он проскальзывает в мозг Шеля, проникает сквозь плотные слои примитивных немецких размышлений и касается самого дна фермерской души, места, где живет его сущность. Поразительно: старый Шель мистик! Нет никакой суровости. Никакой темной лютеранской мечтательности. Чистый буддизм: Шель стоит на богатой почве своего поля, наклонившись к мотыге, ноги его крепко впиваются в землю, слитые со всей вселенной. Бог наполняет его душу. Он понимает единство всего сущего. Небо, деревья, земля, солнце, растения, ручей, насекомые, птицы — все едино, часть целого, и Шель пребывает в полной гармонии с этим целым. Как может быть такое? Как может этот унылый, невосприимчивый человек вмещать в своих глубинах такие восторги?
Почувствуйте его радость! Чувства обуревают его! Пение птиц, свет солнца, аромат цветов и свежевскопанной земли, шелест остроконечных зеленый стеблей кукурузы, капли пота, стекающие по изборожденной морщинами шее, изогнутость планеты, очертания полной луны — тысячи наслаждений переполняют этого человека. Дэвид разделяет его радость. Он благоговейно преклоняет колени. Весь мир — могущественный гимн. Шель нарушает свою неподвижность, поднимает мотыгу и опускает ее; напрягаются мускулы и металл вонзается в землю, все идет своим чередом, все подтверждает божественное предначертание. Неужели так проводит Шель все свои дни?
Возможно ли такое счастье? Дэвид с удивлением обнаруживает слезы на глазах. Этот простой человек живет в каждодневной благодати. Внезапно помрачнев, горько завидуя ему, Дэвид покидает его мозг, пробирается сквозь лес и снова падает в Барбару Штейн. Она лежит на спине, влажная от пота и утомленная. Сквозь ее ноздри Дэвид улавливает запах спермы. Она проводит руками по телу, стряхивая с себя листья и траву. Лениво касается уже ставших мягкими сосков. Сейчас ее мысли неторопливы, скучны, почти пусты, как у форели: кажется, что секс опустошает ее личность. Дэвид перебирается к Хансу. Там не лучше. Лежа рядом с Барбарой, он еще тяжело дышит, после своих упражнений. Все наслаждения уже прошли; сонно поглядывая на девушку, которой только что обладал, он сознает в основном исходящий от нее запах пота и грязных волос. В верхних уровнях его разума он неторопливо размышляет, мешая английские образцы с немецкими, о девушке с соседней фермы, которая сделает ему ртом то, что Барбара отказывается. Ханс встретится с ней в субботу ночью. «Бедная Барбара, — думает Дэвид, — что бы она сказала, если бы узнала, о чем думает Ханс». От нечего делать он пытается устроить мостик между их раздумьями, войдя в оба со слабой надеждой, что мысли могут перетечь из одного в другой, но он ошибается и находит себя снова в старике Шеле, погружается в его экстаз, одновременно оставаясь в контакте с Хансом. Отец и сын, старый и молодой, священник и осквернитель. Дэвид лишь мгновение удерживает двойной контакт. Он трепещет. Он наполнен всепоглощающим чувством полноты жизни.
В те годы он проводил в нескончаемых приключениях и путешествиях почти все свое время. Но силы убывают. Краски со временем блекнут. Мир становится серым. Все линяет. Все уходит. Все умирает.
13
Темная, неприбранная квартира Юдифь наполнена едким запахом. Я слышу, как она хлопочет на кухне, бросая в горшочек пряности: горячий чили, майоран, эстрагон, гвоздику, чеснок, порошок горчицы, кунжутное масло, кэрри и еще Бог знает что. Огонь горит, и смесь булькает. Готовится ее знаменитый острый соус к спагетти, совместный продукт таинственных цивилизаций, частично мексиканский, частично китайский, частично Мадрас, частично Юдифь. Моя несчастная сестра не поклонница домашнего хозяйства, но те несколько блюд, которые она умеет готовить, она делает необыкновенно здорово и ее спагетти известны на трех континентах. Я убежден, что есть мужчины, которые ложатся с ней в постель, только чтобы получить возможность пообедать здесь.
Я пришел рано, за полчаса до назначенного времени, застав Юдифь не готовой, даже не одетой; поэтому пока она готовит обед, я предоставлен самому себе.
— Налей себе выпить, — предлагает она.
Я открываю бар и наливаю себе ром, потом иду в кухню за льдом. Юдифь, одетая в домашний халат, с повязкой на голове, носится, как сумасшедшая, занятая выбором специй. Она все делает на предельной скорости.
— Подожди еще десять минут, — выдыхает она, доставая мельницу для перца. — Малыш не очень тебе мешает?
Она имеет в виду моего племянника. Его зовут Пол, в честь нашего отца, который уже на небесах, но она никогда не называет его так, только «малыш». Ему четыре года. Дитя развода, он, вероятно, повторит судьбу своей матери.
— Он мне вообще не мешает, — уверяю я и направляюсь в гостиную.
Квартира находится в одном из старых огромных домов Вест-Сайда, просторная, с высокими потолками. Она несет в себе какую-то интеллектуальную ауру просто потому, что в ближайшем соседстве в точно таких же квартирах живут критики, поэты, драматурги и хореографы.
Гигантская гостиная с множеством окон, выходящих на Вест-Энд авеню, столовая, большая кухня, спальня хозяев, детская, комната прислуги, две ванные. Все для Юдифь и ее ребенка. Плата колоссальная, но Юдифь устраивает. Каждый месяц она получает больше тысячи от своего бывшего и зарабатывает на скромную, но приличную жизнь сама как редактор и переводчик. Кроме того она имеет небольшой доход с пакета акций, тщательно вложенных для нее несколько лет назад любовником с Уолл-стрита. Эти акции составляли ее часть наследства. (Моя часть ушла на покрытие накопившихся долгов, все растаяло, как июньский снег.) Обстановка квартиры — наполовину Гринвич-виллидж 1960 года, наполовину городская элегантность 1970 года черные торшеры, серые в полоску стулья, книжные шкафы красного дерева, дешевые картинки и залитые воском бутылки Кьянти, кожаные кушетки, гончарные изделия, шелковые экраны, стеклянные кофейные столики. Сонаты Баха несутся из тысячедолларового приемника. Эбеново-черный и блестящий, как зеркало, пол выглядывает между пышными толстыми коврами. У одной стены громоздится кипа бумаг. У другой стоят два грубых деревянных еще не открытых ящика, вновь прибывшие от ее поставщика вина. Моя сестра ведет здесь хорошую жизнь. Хорошую и ничтожную.
Малыш недоверчиво глядит на меня. Он сидит у окна, в двадцати футах от меня, занимаясь какой-то интересной пластиковой игрушкой, в то же время внимательно наблюдая за мной. Темный ребенок, стройный и напряженный, отрешенный и холодный как и мать. Между нами нет любви: я был в его голове и знаю, что он обо мне думает. Для него я один из многих мужчин в жизни матери, настоящий дядя, не слишком отличающийся от неисчислимых суррогатных дядей, вечно спящих здесь. Я предполагаю, он думает, что я просто один из ее любовников, появляющийся чаще других. Понятное заблуждение. Но если других он воспринимает только потому, что они соревнуются с ним за любовь его матери, то на меня он глядит холодно, ибо видит во мне причину ее боли; он ненавидит меня. Как тщательно он продолжает тот же путь враждебности и напряжения, который разрушает мои отношения с Юдифь! Итак, я — враг. Он бы уничтожил меня, если бы смог.