Конкурс красоты - Сухбат Афлатуни
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Агафангел! Отец Агафангел! Ну-ну.
Через две недели на общем собрании Академии он неожиданно оказался в президиуме и, взяв слово, разнес мой проект. Тот самый проект преобразования Академии и Центра мира, над которым я работала последний год и который должен был стать первой степенью к платоновскому государству ученых. Вся научная чернь, собравшаяся в зале, ему рукоплескала. А я, забежав по ошибке в женский туалет, сунула лицо под кран… Смывалась в раковину и уплывала аккуратно наклеенная с утра щетина. А я все плескала воду на огненное, кипящее лицо. Война. Война, святой отец! Подняв мокрую голову, я улыбнулась в кособокое зеркало над раковиной; изо всей силы ударила в него…
— Все. Приплыли, профессор. Вырванные страницы.
Старлаб, державший книгу перед отверстиями в стене, осмотрел ее. Да, несколько страниц вырвано; дальше шла та самая драма, где философ с фонарем и Платон… Платон. И здесь Платон. Весь Центр мира в портретах, из всех щелей лезет его борода.
— Обезьяна…
— Ы?
— Откуда у тебя эта книга?
— У собак украл. Бежала одна собака, в зубах книга. Ну, решил культурно подразнить: «Вот бежит глупая собака». Она на меня — глазами, и дальше себе. Не понимает будто. Говорю: «Собаки с книгами разбегались, наверно, умными стали». Ну, разве обидно? Самокритичному животному — нет. А она положила книгу — и на меня. Только неудачно: скользко было, вот у нее каблук и поехал. Грохнулась на лед, а я быстро за книжку и — привет. Залез на дерево и любуюсь, как она там внизу. Она: а-а! Ты так, ну ладно. Ты еще пожалеешь, что эту книгу забрал; только попадись в нашу стражу!
Старлаб вздрогнул. Собачья стража. Совсем забыл. Все время думал о первой страже, о медузах. И забыл о двух других.
Стража (от слова страх) — контролируемое погружение в хаос с последующим выходом из него. С. наступает после заката и завершается перед рассветом. В течение ночи происходят три стражи: Первая, или Стража медуз (см. медузы); Вторая, или Стража собак (см. собаки); и Третья, или Стража красавцев…
— Окна!
Резкий сквозняк вспорол застоявшийся воздух. Взлетели к потолку занавески, вздохнули и поползли пакеты.
Старлаб схватил фонарь, засунул книгу под рубашку и бросился к окну. Обернулся, прощаясь с мусорными пакетами, смятой постелью…
И застыл.
Из отверстий в стене, через которые он говорил с Обезьяной, выползал дым.
— Обезьяна! — Старлаб бросился к дымящимся глазам Богини. — Ты где?
Закашлялся.
— Вылезай! — уже откуда-то снаружи кричал Обезьяна. — Вылезай, помогу!
Старлаб заметался, пытаясь не дышать, стукнулся о стену, добежал до окна. Ночь уперлась в лицо; ни проблеска. Только вдали светящаяся сыпь — возвращались медузы.
И снова замер. За спиной захныкал ребенок.
Вначале тихо. Потом, полностью проснувшись и испугавшись, закричал:
— Мама! Мама, ты где?!
Старлаб обернулся, щурясь, пытаясь разглядеть…
Снова захлебнулся дымом. В голове, нарастая, перекатывался детский плач.
— Мама! Мама, я боюсь, мама!
И вдруг голос стал другим. Настолько знакомым, что даже кашель вдруг отпустил, а комната, наполненная дымом, окрасилась темным сиянием.
— Па-па… — удивленно протянул голос, слабея с каждым звуком. — Ты к нам вернулся? Вот и хорошо…
Резким рывком сзади его втащили в ледяную дыру окна.
— Держись!
Старлаб схватился за выступ в стене. За водосточную трубу, заскрипевшую под руками. Обезьяна уже перемахнул на пожарную лестницу, ухватившись за нее хвостом и лапой; закачался, протянул свободную лапу Старлабу:
— Ну, профессор!
Труба трещала под Старлабом; скользили и улетали в пустоту ноги.
— Там… там ребенок! Ребенок!
— Руку! — ревел Обезьяна.
Труба накренилась, Старлаб вцепился на лету в лапу Обезьяны, потом в лестницу…
Они стояли в небольших зарослях на холме. Свернули сюда, чтобы переждать возвращение медуз. Потом, пока не началась собачья стража, добежать до телескопа. Заросли были остатками леса, который еще несколько лет назад шумел на окраинах Академии. Потом лес ликвидировали, как мусор. Старлаб помнил, как по Каналу двигались баржи с трупами деревьев; на краю одной баржи сидела девочка-инвалид и болтала ногой. Дриада, не захотевшая оставить свое дерево после его гибели, и теперь плывшая с ним неизвестно куда. Как и все продукты из мусора, стволы увозились на экспорт. Девочка грызла семечки и сплевывала шелуху в комья дизельного дыма.
Тот лесок, в котором теперь мерзли Старлаб с Обезьяной, пока оставили. Здесь еще было много крупного мусора — два платана, несколько кленов; между деревьями клубился кустарник. Фонарь выхватил пару рыжих, с мохнатым рыльцем, ягод шиповника.
— За весь день одно только яблоко съел, — говорил Старлаб. — Сейчас бы… пожевать.
— Я тоже корки грыз. У моей Люськи в пакетах вообще еды нет. У нее там одни игрушки, мишки всякие. Даже обезьянку нашел, смешная такая. Жалко большая, а то бы взял. А одну взял. С мужчиной раздетым. Вот, посвети.
В луче возникла уменьшенная фигура лежащего человека. Он лежал в неудобной позе, раскинув белые тонкие руки. Он действительно был раздетым, не считая повязки на бедрах. Лежал не на обычной кровати, а на двух скрещенных досках.
— Смотри, испачканный, — сказал Обезьяна и стал скрести ногтем точку, темневшую на вывернутых ладонях спящего. — Любят они, медузы, все испачканное…
Старлаб разглядывал странную игрушку.
Потом вдруг быстро наклонился и, зажмурившись от нестерпимого света фонаря, поцеловал. Губы на секунду соприкоснулись с холодной поверхностью.
Колотилось сердце.
— Ы, ты что?
— Не знаю… — пробормотал Старлаб. — Сам не знаю. Нашло.
— Да-а, — Обезьяна погасил фонарь. — Вы, люди, странные существа. И охотиться не умеете, и целуете, что попало… Где же эти медузы, застряли они там, что ли? До собачьей стражи не успеем!
— Там был ребенок. Настоящий ребенок. Он со мной разговаривал.
— Ты о чем? А… Не просек, что ли? Трубы у них в стене. Выходят как раз аккуратно в эти два отверстия. Они, конечно, были замазаны, но дым пропускают. А голоса… Записаны, наверно, на пленку… Ну не прячут же они детей! Ну я же тебе про ту ночь рассказывал, как они вернулись, а там крики «мама» из окон. Профессор!
— Да… Я просто подумал, когда смотрел вот сейчас, и когда еще слушал эту книгу, я подумал… Я своих родителей видел три раза. Один раз — на зачатии, они сидели и разговаривали. Потом пришли ко мне в инкубатор, я был на внутриутробном. Там я их вообще не видел, только голоса в телефоне. Мама просила, чтобы я больше ел и больше читал. А отец все вырывал у нее трубку: «Ты должен стать настоящим мужчиной!» Я обещал им есть, читать и стать этим самым мужчиной. Последний раз видел их на конкурсе, когда приз зрительских симпатий получил. Я думал, они, наконец, расскажут о себе, а мать все время отводила меня в угол: «Татуська, ты должен повлиять на отца. Ты теперь победитель, он тебя послушает. Ты должен повлиять». Я обещал повлиять, но отец все время больно щупал мои мышцы или рассказывал, как из яичной скорлупы можно смастерить шкаф. Потом они снова исчезли, больше я их не видел. Может, тут была ошибка, и я просто промахнулся родителями, не у тех появился на свет? Это может быть? — Обезьяна молчал. — А сейчас я понял. Я-то у них родился, но они у меня — не родились. Я должен был жить с ними, жить долго, чтобы выносить их в своем детском животе, как близнецов, понимаешь? Чтобы они были во мне, со своими проблемами, и только тогда бы я стал Их Сыном. Чтобы я чувствовал, засыпая, как они обнимаются внутри меня; чтобы утром мама будила меня изнутри в школу, а отец мастерил бы в это время свой идиотский шкаф из яичной скорлупы. А потом бы мне сделали операцию, надрез, и извлекли бы их из меня, взрослых, громко кричащих друг на друга. А я бы остался в больнице, а шов не заживал и гноился, и родители приносили бы мне теплые котлеты и игру «Пятнадцать». А я бы смотрел на них и гордился, каких больших и взрослых родителей я смог выносить и родить. И я бы вышел к ним, худой, держась за гноящийся шов, и сказал: «Вот теперь я — ваш сын, теперь ваша очередь обо мне заботиться»… И когда ты показал эту… деревянную штуку, я подумал: вот у этого человека, наверное, были родители. Потому что он… не смейся! Потому что он как раз изображен в момент этих родов, лицо измученное, и рана — ты заметил разрез на боку? Вот оттуда, наверно, только что родители и вышли. Поэтому у него на лице — страдание и радость вместе, поэтому… поэтому он Сын, а я… Я только…
Обезьяна недоверчиво смотрел. Потом быстро протянул Старлабу:
— Держи, профессор. Тебе это, кажется, нужнее. Я себе еще чего-нибудь найду.
В ушах шумел ветер. Обезьяна протягивал деревянную фигуру с кровавым надрезом.