У нас была великая эпоха - Эдуард Лимонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Недавно автор прочел в одной французской книге похожую историю о двух великолепных бизнес-ассошиейтс — брадобрее и изготовителе «патэ». Произошла она, однако, не на Красноармейской улице в Харькове, но на рю Шануанэсс, в четвертом аррондисмане города Парижа, в 1387 году. Датский дог пропавшего немецкого студента (как видите, и в парижской истории замешаны фрицы) обнаружен был у дома брадобрея. Собака сидела, глядя на двери, и безостановочно лаяла. Когда настойчивые средневековые власти прижали брадобрея, тот раскололся, признался, что уже несколько лет перерезает горла иностранным студентам и продает их тела соседу-патэсьеру. Подельников сожгли живыми, каждого в отдельной железной клетке. Дома злодеев были снесены, и на том месте запрещено было строить что-либо целых полтора века. Как видите, декор парижской истории ничем не отличается от харьковской: развалины, патэ — это именно и есть начинка пирожков, фрицы, лишь вместо рассеянного гражданина выступает датский дог. Впрочем, и парижскую историю оспаривают эрудиты, ибо прямых письменных актов не сохранилось. «Поскольку… в случаях экстраординарных и свирепых преступлений всегда было в обычае, и в обычае сейчас, предавать огню информацию и процессуальные бумаги, дабы сделать свершившееся невероятным», — объясняет историк Урто. Другой историк, Дю Брой, сообщает, что патэ рю Шануанэсс «находили много лучше других патэ, поскольку человеческое мясо более деликатно, по причине питания, чем мясо других животных».
Малышня оценила бы эту страшную-страшную историю, если бы Эдик мог поведать ее приятелям в один из вечеров, сидя в соломе, в темноте, лишь в углу двора краснела цигарка старшины Шаповала да тускнела лампочка у входа в подъезд. Жаль, что лишь через сорок лет удалось Эдику узнать сногсшибательную историю, с нею он стал бы популярен у малышни моментально, в один вечер. Он перещеголял бы Любку. Приходили бы слушать малышата из других дворов! Увы, знания достаются нам нелегко и постепенно.
Автор видит группу малышни, прижавшуюся к Любке, как будто прошел мимо них вчера. Подергав носом, он способен учуять запах той, послевоенной соломы. От пчелиной кучки детей несет легкой детской мочой и тем плохо разлагающимся на составные элементы запахом, каковой принято называть «молоком матери», на деле же это запах, исходящий из пор растущего тела, не пот, но как бы запах биологических дрожжей… Если немного привстать над плечом друга Леньки, можно поймать носом тонкий ветерок из развалин (очевидно, приоткрыта калитка в воротах). Ветерок пахнет как будто свежей гарью. Может быть, это жгут костер бандиты… Бандиты, в отличие от Черной Руки и мертвых фрицев, были, существовали, а вовсе не привиделись возбужденному воображению малышат. Тетя Катя Захарова (всех женщин малышня называла «тетями», всех мужчин, если не знала их звания, — «дядями»), толстая вопреки голодным годам молодая женщина, — подруга мамы и однофамилица, увидела как-то ночью костер в развалинах. (Тетя Катя была в девичестве Зыбина, как и мама. Зыбины — это не Ивановы, фамилия нечастая, потому мама и тетя Катя считали себя родственницами. К тому же тетя Катя Зыбина-Захарова, мать мальчика Вальки (на два года старше Эдика), непопулярного у малышни очкарика, и девочки Ирки, на год старше Эдика, с крысиными хвостиками, родилась тоже в Горьковской области. Конечно же, родственники…) Тетя Катя сообщила об увиденном костре маме… В следующие ночи костер видели другие жены офицеров… Ну, костер и костер, «иждивенцы» высказали несколько ленивых предположений по поводу его происхождения и значения. Женщины, возясь округ огромной плиты («Плита как в шикарном ресторане!» — говорила мать. Уж она-то знала, что такое шикарный ресторан, ее отец именно был директором шикарного), поговорили еще о костре… но цены на хлеб и масло были более животрепещущим предметом беседы. Малышня, облепив крыльцо старшины Шаповала, уделила кострам в развалинах часть своего драгоценного времени — несколько расширенных сессий, кто-то из мальчиков постарше употребил слово «бандиты», и малышня опять отдалась ежедневным военным играм и напряженным любовным страстям своим… (Взрослый человек нагло думает, что только он способен влюбляться. Малышня влюблялась чаще и сильнее любого взрослого. Среди малышни встречались самоуверенные дон жуаны, прямиком направляющиеся к понравившейся девочке и хватающие ее тут же за щеку или даже зад, не говоря ни слова! Встречались обольстители, соблазнительницы и кокетки почище взрослых…) Однако, когда одна из женщин с четвертого этажа обнаружила свежие, обильные капли крови, ведущие на считавшийся необитаемым чердак, «иждивенцы» заволновались. Жена «егроя Кзякина» слышала, как топают по потолку. Некто проходивший вдоль развалин вокзала по другой стороне Красноармейской улицы на рассвете видел в окне чердака огонь не то свечи, не то фонаря… Женщины возбужденной толпой явились к начальнику штаба дивизии и заявили, что на чердаке поселились бандиты.
Бандиты никого не бандитировали и если жили на чердаке, то мирно. Однако что же это за штаб дивизии (да еще дивизии НКВД!) с бандитами на голове. К тому же, ожидая от бандитов непроисходящего бандитизма, население нервничало. Полковник Сладков вызвал лейтенанта Агибенина и поставил его во главе облавы на бандитов, если таковые окажутся. Из солдатских казарм был вызван взвод солдат с автоматами, и рано утром «иждивенцы» проснулись от выстрелов… Так как их окно выходило не во двор, но на развалины вокзала, пришлось одеться и выскочить на лестничную площадку. Через круглое окно (дом-то был конструктивистский) мать с сыном прежде всего увидели лысину майора Панченко без кителя, в подтяжках поверх нижней рубахи, в синих галифе, но босиком, револьвер в руке… В кузов открытого грузовика многорукая и многоногая группа красноармейцев втягивала какого-то типа… (В предтелевизионную эпоху эту ротозеи страдали неимоверно. Потому как рассмотреть группу людей в движении и борьбе было почти невозможно. В особенности ротозеям задних рядов или ротозеям с близорукостью.) Мелькали руки, ноги и приклады… И то не было футбольное поле, на каковом игроки более или менее хорошо видны с возвышающихся трибун, даже если они сплелись многоножками. Бандит, втаскиваемый в кузов, был в военной форме. Во всяком случае, видны были солдатские сапоги, которыми он пытался упереться в кузов, и несолдатские синие его галифе… На мгновение порой было видимо его лицо, залепленное мокрым темным чубом. За группой красноармейцев шел, ох, нет… лейтенант Агибенин ходить не умел. Гамлет, Дон Кихот, он выпрыгнул кузнечиком, высокий, сутулый, лысый в двадцать шесть лет. (Лысых среди военных того времени было много. Может быть, из-за необходимости постоянно носить фуражки и шапки?..) Выпрыгнув, лейтенант воздел к небу руку с зажатым в ней «ТТ», призывая к подвигу следующую за ним еще одну группу красноармейцев. Плечо лейтенантского кителя было темным от крови. Впоследствии оказалось, что лейтенант был легко ранен в мякоть. И это было самое серьезное из всех ранений лейтенанта, ибо обычно он умудрялся получать куда более смехотворные ранения.
Эдик не запомнил криков, звук был выключен, память не записала звуки, но вид двора из круглого окна: лысина майора Панченко, Агибенин с пистолетом, взметенным вверх, две группы красноармейцев, в центре каждой по отбрыкивающемуся из последних сил бандиту, — запечатлелся памятью фотографически, оформленный в зеленую круглую раму окна. Осталась за кадром третья группа красноармейцев. Она вышла во двор позднее и состояла из трех человек. Двое несли тяжело раненного бандита, и один красноармеец нес в охапке, очевидно, бандитские вещи: одеяла, ремни и торчащее во все стороны оружие.
Великий военный стратег Агибенин, получив от полковника приказ очистить чердак, но так, чтобы не перепугать «иждивенцев», выбрал шоковый метод. Он первым, со страшным криком, ворвался к бандитам на рассвете. Бандиты себе мирно спали в углах. Однако Агибенин так долго танцевал перед ними в героической позе удобной мишенью, что получил-таки пулю в плечо. Поскольку о дальнейшей судьбе бандитов или их происхождении ничего не известно, целесообразно перейти к лейтенанту Агибенину. Вне всякого сомнения, это был героический тип, всегда ищущий, торопясь, героизма и попадающий вследствие своей решимости и торопливости в смехотворные ситуации.
Однажды лейтенанта с поднятыми руками под дулами автоматов голого (!) привел в штаб и сдал лично дежурному, капитану Солдатенко, военный патруль. Дабы унизить до крайности лейтенанта, матерящего их врагами народа, троцкистами и немецкими (!) шпионами, патрули потрудились раздеть его и провести через большую часть города на забаву населению. Дело же, из-за которого его задержал патруль, было пустяковое, то есть дела вовсе не было. Агибенин явился под окна вечной своей пассии Елены Вяземской, а та, обладающая еще более взбалмошным характером, чем Агибенин, отказалась его принять. Отказалась, и все. В этот вечер у нее не было настроения. Интересно то, что большинство женщин и мужчин той эпохи откликалось лишь на единственные варианты имен. Агибенин был известен как сумасшедший лейтенант Агибенин, и, лишь очень напрягаясь, автор, кажется (!), припоминает, что его звали Славой, а вот от Елены Вяземской засели в памяти обе части. О чем это говорит? О том, что Елена Вяземская была крепкая женщина, состоящая из двух спаянных глыб, как два куска гранита, составляющие один памятник. Она не только была Еленой, но еще и Вяземской. Агибенин устроил страшный трагедийный шум под окнами Елены Вяземской и угрожал, задрав голову вверх, застрелиться. Она сказала: «Валяй, стреляйся, Слава. Я всегда хотела, чтобы мужик из-за меня застрелился». Он выстрелил, сунув дуло «ТТ» под мышку, в стену. Елена Вяземская хохотала в окне. Соседи проснулись и стали давать советы самоубийце: «Ты в рот, в рот дуло-то положь!» Явившемуся на выстрелы патрулю нехотя пришлось арестовать нетрезвого лейтенанта и, продержав его ночь на гауптвахте, наутро, так как он не успокоился, подвергнуть путешествию с поднятыми руками и голяком. Они могли привезти его на «харлее» в коляске, в комендатуре было несколько, в трофейном автомобиле на выбор, но дежурный решил унизить наглого лейтенанта как можно больше. Тотчас после войны военные ссорились по-своему.