Новгородская вольница - Николай Гейнце
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что гроза еще не прекратилась?
– Слава Богу, стихло, дождь чуть покапывает, только с деревьев больно сыплет его ветер, как веником смахивает.
Вошел холоп Назария и подал своему господину яшмовую фляжку с греческим вином, серебряный рожок и конец белого панушника.
Назарий, налив в рожок вина, перекрестился и, поклонясь хозяевам, разом опорожнил его, а, наливая другой, обратился к Захарию:
– На-ка, промочи живой водицей свою душеньку, небось она зачерствела со страху в лесу.
Тот не отказался и, прильнув к рожку, вытянул вино как насосом.
Дошла очередь до хозяина, но тот обеими руками отмахивался от вина.
– Что ты, боярин! Нам нельзя это снадобье, наше рыло не отворачивается только от пенной браги, да и то в праздничный день, а не в будни[14].
Не малого труда стоило Назарию уговорить его выпить хотя один рожок. Савелий опасался, что среди приезжих есть соглядатай из холопного приказа[15], который после возьмет с него виру[16].
Только тогда, когда Захарий поклялся ему московским чудотворцем, святым Петром митрополитом, что никто из них из избы сору не вынесет, т. е. не будет на него доносить, старик охотно согласился опорожнить не только рожок, но даже целую флягу.
Понравилась ему, видимо, лакомая влага. С самодовольной улыбкой погладил он свою бороду, которую звали полосатой, так как она была черная с проседью, и любовно посмотрел на оставшееся во фляжке вино.
Агафья тоже промочила себе горло, не отказываясь, но прихлебывая и приговаривая:
– Куда голова, туда и хвост, прожив с мужем четыре десятка, так уж и пить из одной чаши!..
Вино развязало языки старикам.
Савелий пустился в россказни о тереме, утверждая, что он более чем ровесник Москвы, что прадеду великого князя, Юрию Владимировичу Долгорукому подарил его на зубок задуманному им городу какой-то пустынник-чародей, похороненный особо от православных на Красном холме, в конце Алексеевского леса, возле ярославской дороги, что кости его будто и до сих пор так бьются о гроб и пляшут в могиле, что земля летит от нее вверх глыбами, что этот весь изрытый холм по ночам превращается в страшную разгоревшуюся рожу, у которой вместо волос вьются огненные змеиные хвосты, а вместо глаз высовываются жала и кивают проходящим, что пламя его видно издалека, и оттого он прозван «Красным». Великий князь подарил этот терем боярину Савелия за верную службу, вскоре после похода под Казань, и что с тех пор стал тут жить боярин с семейством до самой опалы великокняжеской.
Савелий проговорил бы до утра, если бы его не прервал Захарий.
– Уйми ты жернов свой, – крикнул он на него, – сказка твоя слишком тощая закуска для меня… Эй, вы, подите обшарьте-ка тороки у моего седла, там, я заприметил, мотались давеча калачи…
– Да они, боярин, все размокли от дождя, – отвечал один из холопов.
– В самом деле, хорошо бы закусить чем-нибудь, – заметил Назарий.
– Скудна наша трапеза, боярин, а если тебе угодно, то бьем челом всем, что сыщется, – произнес Савелий. – Эй, жена, все, что есть в печи, на стол мечи!
– Что там разбирать, люба али не люба, все благословение Господне, – отвечал Назарий. – Что до меня, я человек привычный ко всему, рос не на печке, не был кутан хлопком под материным шуком, а все почти в поле; одевался не полостями меховыми, а железной скорлупой и питался зачастую чем ни попало.
Агафья тем временем всунула руки и голову в печь, вытащила из нее горшок с ячменной кашицей, приправленной чесноком и свиным салом. Савелий достал с полки ковригу ржаного хлеба, толокно, и все это они поставили с поклоном перед своими гостями.
Савелий нацедил ендову квасу, подал его вместе с деревянной узорной резьбы солонкой гостям и пожелал им на здоровье откушать его хлеба-соли.
Назарий, усердно помолясь Богу, сел за стол, отломил себе добрую краюху хлеба и, зачерпнув широкой ложкой кашицы, стал аппетитно уплетать далеко не изысканные яства.
Захарий сперва морщился и делал себе под нос замечания, что на хлебе не менее плесени, чем на лице хозяйки морщин, что он жесток так, что ему не по зубам, но видя, что аппетит его товарища грозит опустошить весь горшок кашицы, начал быстро наверстывать потерянное время.
Когда оба проголодавшиеся гостя насытились, Захарий даже самодовольно разгладил рукой свое увесистое брюхо и почти дружески спросил Савелия:
– Скажи-ка нам, Тихоныч, – мы люди заезжие, – нет ли в Москве чего новенького? Порадуй нас какой-нибудь весточкой.
XVII. Рассказ Савелия
– И, боярин, откуда нам, набраться новостей, – отвечал Савелий, – живем мы в глуши, птица на хвосте не принесет ничего. Иной раз хоть и залетит к нам заносная весточка, да Бог весть, кому придет она по нраву, другой поперхнется ею, да и мне не уйти. Вот вы, бояре, кто вас разгадает, какого удела, не московские, так сами, чай, знаете, своя рука только к себе тянет.
– Хотя мы не московитяне, не земляки твои, однако, такие же русские, – сказал Назарий, – такие же православные христиане, ходим с вами под одним небом, поклоняемся одному Богу, греемся почти одной кровью и баюкает нас одна мать – Русь святая.
– Да отец-то не один, – продолжал Савелий. – Мы чтим и челом бьем своему князю, на кого он, на того и мы, за кого он, за того и мы, а вы, чай, чувствуете своего.
– Мы, – гордо воскликнул Назарий, – все мы одно тело! Душа наша…
Он остановился, так как Захарий толкнул его ногой и добавил живо:
– Что-то будет…
– А бывала ли ваша милость в Москве? – нарушил Савелий вопросом наступившее было молчание.
– Я был, но давно уже, – отвечал Захарий, – когда еще в Москве замирала жизнь и души во всех дремали. Помнишь ли, когда истекала седьмая тысяча лет от сотворения мира, что по греческим писаниям означало приближение конца света?
– Как же, родимый! То была черная година! Знать на нее взглянул Касьян немилостивый. Я жил тогда в Красном селе. Бывало, пойдешь в Кремль к боярину, да еще не доходя до посада все сердце изноется; в какую сторону ни взглянешь везде идет народ в смирном[17] платье на каждом шагу, видишь, несут одер или сани[18] с покойниками, а за ними надрываются голосатые[19]. Слухи носились, что железа[20] рыскала по всей Руси, а у нас, кажись, нахватало народу более всех. Ведь сколько его вымерло – гибель! А как студено было, какие снега сыпались даже в весенние дни, солнышко-то Божье отвернулось от грешной земли нашей, бывало и не проглянет и не обрадует нас несчастных; а летом-то еще пущая пришла невзгода, ни дождичка, ни росинки, жар обдает, а напиться нечего, вода-то вся, как выпарилась! Хлеба все опалило – и голодно и душно, хоть живым ложись в могилу. А ночи-то какие ужасы наводили на нас. Вдруг сделается темень такая, что хоть глаз выколи, ни месяца, ни звезд, да еще, сам не видал, а молва разносила, озера по ночам воем выли, так что спать не давали, кто жил к ним близко. Невесть что претерпели мы тогда! И чем прогневили только Владыку Небесного, что послал Он на нас бедных напасть такую лютую.
Назарий, внимательно слушавший рассказ Савелия, задумчиво и печально произнес:
– Бедная наша отчизна! Чужие и свои враги, и гнев Господень подавляют тебя.
– Какие же это свои враги, боярин? – спросил его Савелий. – Кажись, теперь все князья живут в ладу, как дети одной матки, дружно, согласно. Наш же московский, как старший брат, властью своей прикрывает других. О прежнем времечке страшно подумать. Вот недавно сломил он, наш батюшка, разбойников…
Захарий быстро смекнул, о чем хочет заговорить Савелий, и, заметя, что в глазах Назария блеснул луч гнева, поспешно перебил старика:
– Ну, Тихоныч, что же далее-то было?
– Да что? Грянул гром и хватились за ум – начали все креститься: кто вносил богатые вклады в храмы Божии, кто строил их, кто, не в осуждение будет сказано, протоптал колени и отмахал всю голову, молившись, а с ближних своих сдирали вчетверо за хлеб насущный, несмотря, на то, что у самих были полные закрома всякой всячины, а другим и куснуть было нечего; иные же, зазорно и вымолвить, нанимали за себя молельщиков… Всяк, кто не хотел трудиться да работать, делался их попом… Их ублажали всячески, а они, прости Господи, вместо утешения да моления за православных, только соблазняли народ и бесчинствовали до того, что добрый владыко, наш пастырь и святитель Феодосий, не будучи в состоянии терпеть далее таких беззаконий, сложил с себя сан митрополичий и заключился в Чудовом монастыре. Там, сказывали, ухаживал он все за каким-то прокаженным, омывал его раны, молился за нас грешных и творил многие богоугодные дела до конца своей жизни.