Новгородская вольница - Николай Гейнце
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А что же отец?
– Отец мой напустился тоже на меня за то, как посмел я дерзко речь вести с чтимым посадником, близким его товарищем, зачем не уступил ему, не согласился на его условия. К жару добавил он еще жару. Я не стерпел. – «Значит, вы одной шайки»! – Больше не мог я выговорить ни слова, выбежал на перекресток и начал клич кликать. – «Верные мои молодцы-сотоварищи, кто хочет со мной рискнуть за добычей далеко, за Ново-озеро, к Божьим дворянам[12], того жду я под вечер в «Чертовом ущелье», – а сам вскочил на коня и не смел обернуться назад, чтобы косящатое окошечко Фомина дома не мигнуло бы мне привычным бывалым и не заставило вернуться, да пустился сюда, как на вражескую стену, ожидать…
Не успел он договорить эти слова, как вблизи послышался конский топот. Явилось множество всадников, броня которых сверкала при трепетном блеске луны. Раздался звон оружия, когда они, соскочив с коней, окружили своего удалого предводителя.
– Ну, теперь прощай, друг! – сказал Чурчила, крепко обнимая Дмитрия. – Она забыла меня! Но ты вспомни меня, умру не умру, а помчусь рассеять тоску-кручину или прах свой!
– Как! – воскликнул Дмитрий, – и ты думаешь, что я пущу тебя одного без себя. Да мне и большой Новгород покажется широким кладбищем.
– Нет, Дмитрий, – сказал Чурчила, – не рискуй, у тебя дряхлый отец. Прости!
Закинув на руки поводья, он прыгнул в седло и вмиг исчез со своей дружиной.
Дмитрий остался один.
– Да ведь отец мой любит больше копить сокровища, чем дорожит сыновней любовью, – задумчиво говорил он сам себе, вспоминая последние слова Чурчилы. – Ты покинул меня, так я тебя не покину, – воскликнул он.
Луна скрылась в это время за облако и скрыла его погоню за своим другом-братом.
XII. В доме Фомы
В день столкновения Чурчилы с посадником Фомой последний не возвращался домой из думной палаты до позднего вечера.
В доме посадника еще никто не знал о происшедшей ссоре жениха с отцом невесты, а потому по обычному порядку в дом к нему собрались на свадебные посиделки девушки – подруги невесты, которая еще убиралась и не выходила в приемную светлицу. Гости, разряженные в цветные повязки, с розовыми лентами в косицах и в парчовых сарафанах, пели, резвились и играли в разные игры, ожидая ее.
Скоро по извилистой лестнице, ведущей в эту светлицу, раздались стуки костыля и в дверях показалась, опирающаяся на него, сгорбленная старушка в штофном полушубке, в черной лисьей шапке и с четками в руках.
Девушки, завидя ее, оставили игры и, бросившись ей навстречу, закричали:
– Ах, Лукерья Савишна, матушка! – подхватили ее под руки и начали с нею шутить, приглашая побегать, да поплясать с ними.
– Ох, полноте, резвуньи, – говорила старуха, садясь в передний угол, кряхтя от усталости и грозясь на них костылем, – у вас все беготня, да игры, а я уж упрыгалась, десятков шесть все на ногах брожу. Поживите с мое, так забудете скакать, как стрекозы или козы молодые. Да где же мое дитятко, Настенька-то?
– Она еще не выходила, а мы уже давно собрались жениха да гостей встречать хоть издали, – сказала одна из девушек.
– Пожалуй, мы вместо ее тебя повеличаем, Лукерья Савишна? – промолвила другая, – запеть, что ли?
– Пошли же вы, – отвечала старуха, – провеличайте тогда, когда мне скоро уж запоют вечную память!
– Полно, что ты, Христос с тобой, Лукерья Савишна! Разве на свадьбе о похоронах думают? – закричали все девицы, всплеснув руками.
– Да к тому уже время подходит, милые мои молодицы! – со вздохом произнесла старуха, задумчиво чертя по полу своим костылем. – Только бы привел Бог при своих глазах пристроить Настюшу, тогда бы спокойно улеглись мои косточки в могилу, – добавила она прослезившись.
– Да полно же, перестань, так ты на нас тоску наведешь. Повеселимся-ка лучше! – заговорили девушки.
– Нет, это ведь я так к слову молвила, жаль дитятко стало, разлучают нас с ней, некому будет мне и глаза закрыть. Фома Ильич, Бог его ведает, как начал опять на вече ходить, и не подступишься к нему, такой мрачный стал. Спросишь что, – зыкнет да рыкнет, так поневоле не радость на уме-то, как обо всем подумаешь. Прежде я и сама не такая была: в посиделках ли на пиру ли, на беседе ли, на масленой ли в круговом катании, о святках ли в подблюдных песнях – первая я закатывалась. Плясать ли пущусь – выступаю плавно, подопрусь рукой, голову набок, каблучками пристукну, да как пойду, пойду – все заглядываются…
Не успела Лукерья Савишна договорить свои воспоминания, как в комнату, в сопровождении сенных девушек, вошла невеста. Настасья Фоминишна была красивая, стройная блондинка, с белоснежным лицом, нежным румянцем на щеках и темными вдумчивыми глазами, глядевшими из-под темных же соболиных бровей. Недаром по красоте своей она считалась «новгородской звездочкой». Этой красоте достойной рамкой служил ее наряд. Атласная голубая повязка, блистающая золотыми звездочками, с закинутыми назад концами, облекала ее головку; спереди и боков из-под нее мелькали жемчужные поднизи, сливаясь с алмазами длинных серег; верх головы ее был открыт, сзади ниспадал косник с широким бантом из струистых разноцветных лент; тонкая полотняная сорочка с пуговкой из драгоценного камня и пышными сборчатыми рукавами с бисерными нарукавниками и зеленый бархатный сарафан с крупными бирюзами в два ряда вместо пуговиц облегали ее пышный стан; бусы в несколько ниток из самоцветных камней переливались на ее груди игривыми отсветами, а перстни на руках и красные черевички на ногах с выемками сзади дополняли этот наряд.
Девушки кинулись к ней навстречу, окружили ее и повели к старушке, припевая всем хором:
Шла девица, голубица,Свет наш, Настенька,По крылечку, по тесовуДа по коврику.Она шла, переступала,Приговаривала:Как роскошно, как богатоЗдесь у батюшки;Как приглядно, тороватоУ родного мне.Славно птичке поднебесной,Резвой ласточке,Порхать по полю чистому,По зеленому,Красоваться, любоватьсяСветлым ведрышком,Быстро виться, расстилатьсяПо поднебесью.Так и Настеньке талантливойБыть век девицейПритаманней и привольней,Чем молодушкой!Вдруг откуда ни возьмисьДа навстречу ейИдет молодец красивыйСловно писанный.Ясноокий и румяный,Кудри черные,Он приветит ее речьюСладкогласною:Ты куда, моя девица,Настя-звездочка?Воротися, дай мне руку:Я твой суженый!Хорошо тебе, раздольноВ отчем тереме;А с милым другом милееЖить во бедности.Мы согласно и советно,По-любовному,Не увидим, как промчатсяГоды многие.Настя дрогнула, смутиласьИ потупилась.Ее щеки жаром пышут,Разгораются,Ретивое бьется сильно,Колыхается;Словно сладкий мед вливаютРечи молодца,И разнежася вздыхаетТяжко, сладостно;Исподлобья и украдкойНа него глядитИ с стыдливою ухваткойГоворит ему:Суженый – возьми девицу, —Полюби меня,И сверкнула на ресницуЖемчугом слеза.
В то время, когда девушки приветствовали невесту этой песней, она была в объятьях своей матери и, слушая с удовольствием приятные для нее напевы, скрывала на груди Лукерьи Савишны свое горящее лицо. Затем, как бы очнувшись, она начала целовать по одиночке своих подруг.
– Что это?.. На дворе уже давно вечер, а жениха нашего все нет как нет. Да и отец что-то запропастился на вече. Ну что ему там делать с ранней зари да доселе. Ведь всех не перекричать! – сказала старушка-мать.
– Уж не приключилось ли с ним чего недоброго? – заметила дочь, не спуская глаз с окошка.
– Кому? – спросила мать, смеясь, – отцу или жениху? Кто для тебя дороже?
Настя смешалась и молчала. Лишь после довольно продолжительной паузы вымолвил:
– Оба они неоцененны для меня, матушка, но батюшка дороже, он родитель, кормилец мой.
– Полно пустословить, Настюша! – перебила ее мать. – Я по себе это знаю: бывало, сидя наверху, да взаперти в своей девичьей светлице, как хочется найти такого человека, который бы вынес тебя оттуда, как заговоренный клад, и как он после того становится нам дорог. Вот мы с отцом твоим, так признаться сказать, не всегда ладили, норовом-то он крутенек и теперь. Сперва звались мы «голубками», хотя подчас и грызлись как кошка с собакой, а после он прозвал меня сорокой-трещоткой, – ведь вот какой обидчик. Да, впрочем, я ему сама не спускала: он меня за косу, я его за бороду – отступится поневоле. Я еще скромна, не все высказываю. Да что же ты, Настенька, призадумалась? Девицы, гряньте-ка песенку, да погромче какую, только не заунывную, что душу тянет, а так – поразгульнее, повеселей… Я и сама подтяну вам.