Митина любовь - Галина Щербакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В моем коридоре остается маленький рюкзачок. Я хожу вокруг этого овеществленного события и думаю: позвонить Фале и сказать, что Митя нашелся? Или?
И выбираю или.
Я удивляюсь себе самой. Получается, что этим самым я беру на себя всю эту историю и все последующие за ней, пренебрегая тем, что где-то беспокоятся родители Мити, и, может, в этот момент у матери Мити плохо с сердцем, и она стучит горлышком флакончика от валокордина по ребру стакана, а капли, как всегда бывает в этом случае, торопясь на волю, устраивают у выхода затор… Что бы ей, сердечной Митиной маме, перестать трясти рукой, а усмириться… Но колотится, колотится флакончик.
Что-то меня в этих каплях, в тайном моем молении, чтоб они накапались спокойно и точно в стакан мамы Мити, сбивает с мысли.
Собственной дочери я выдала — по телефону — информацию дозированно: мальчик и девочка остановились проездом. Мальчик — наш дальний родственник.
— Ты когда-нибудь усвоишь понятие прайвести? — закричала на меня дочь.
— По буквам, — попросила я.
— Нет, давай лучше я объясню на пальцах! — закричала на меня дочь. — Тебе не одолеть грамоты.
— И все-таки я буду постигать смысл по буквам, — сказала я. — Целиком мне его не заглотнуть.
— Спрашиваю: надолго нашествие? — не унимается дочь.
— Пока не кончится «Юбилейное» печенье, — ответила я и положила трубку. Пусть злится, пусть. Но ведь много она слушать не захочет: по ее мнению, я всегда сообщаю много лишних подробностей, но как быть, если жизнь только из них и состоит? Одна только смерть освобождает от лишнего. Приходится выбирать — малу кучу лишнего жизни либо сухое отработанное вещество смерти. Это я так бы ей сказала, если бы моя дочь меня спросила. Но она не спросила. Возможно, она тут же забыла о мальчике и девочке как о чем-то лишнем…
А прайвести, моя дорогая, или как там это пишется, идеальное выражение смерти. Торжество отделения.
Вечером они пришли уже втроем. Привели с собой мальчика Сережу с серьгой в ухе. Моя мысленная серьга звякнула в знак приветствия.
Сережа был совершенно раскован и сел на пол.
— Я же живу на вокзале, — объяснил он. — И сплю на полу. У меня на жопе может быть всякое. Зачем же я вам буду это переносить на диван?
— Может, помоешься? — предложила я.
— Телом я чистый, — ответил он. — Меня вокзальные мойщики из шланга по утрам поливают. Такое шикарное получается шарко, будь здоров!
— Твои-то хоть родители знают, где ты? — спросила я. — Митины вон не знают.
— Митя — это я, — пояснил Егор. — Тете так нравится.
— Ты просто вылитый дедушка, — говорю я.
— Вот горе! — вздыхает Митя. — Я другого дедушку знаю. Того я даже на фотографии не помню.
— Ну, не ври! — говорю я. — У вас есть альбом.
— Может, и есть… Там много всяких родственников. Разве упомнишь?
Сережа ночевать не собирается. Он дорожит вокзальным местом. Уяснив это, я оставляю детей одних в комнате. У мужа ночное дежурство, и я освобождена от потребности оправдывать перед ним ситуацию. Дети говорят громко, и я все слышу. Есть некая Вика и ее бабушка, которая умрет тут же, как только Вика решит спрыгнуть с самолета.
— Не умрет, — говорит Лена. — Эти вечно умира-ющие старухи живее всех живых.
«Жестокая девочка», — думаю я себе.
— А если умрет? — говорит чистый телом Сережа. — Вика ж себе этого не простит.
— Человечество давно вымерло бы, если бы считало себя виноватым за тех, кто умирает. — Это опять девочка. «Митина девочка», — сигналит мне сердце.
— Надо сделать обманный ход, — предлагает Митя. — Что-то повесить им на уши… У тети (у меня) — муж врач. Попросим какую-нибудь болезнь напрокат.
— Ну и кто ж Вику одну тут оставит? — отвечает Сережа. — Ее здоровье застраховано всеми банками и синагогами. Я ей предлагаю простое дело: я за тобой поеду. Я даже согласен, пусть мне сделают чик-чик…
— Привет! — кричит Лена. — Не стоит хера.
— Уехать охота, — говорит Сережа. — Если она на мне женится, то мы сгоняем в Израиль, а оттуда куда-нибудь подальше…
— Ты дурак! — кричит Лена. — Оттуда никуда. Сейчас здесь возможностей больше. И учат тут лучше. Это стопроцентно.
Я успокаиваюсь. Все просто. У Сережи проблемы с отъезжающей в Израиль девочкой, но он мне — никто, значит, я про это не думаю. У отъезжающих евреев девочка Мити взяла поносить «кошерность». Или для экзотики. Или просто так. Но она мне тоже никто. И я не буду брать в голову ее проблемы.
Мальчик же Митя — он мне как раз кто… Но он мне нравится. У него хороший аппетит и хороший нрав. В сущности, все замечательно. Я не люблю оставаться дома одна ночью, не люблю и не буду. Рядом будут дышать дети.
Дети ушли провожать Сережу и не вернулись.
Рюкзачок увяло лежал на домашних тапках моего мужа.
Из глубины памяти вышли и встали все ночи страхов моей жизни. Оказывается, их набралось приличное количество у немолодой женщины, которая не была, не состояла, не привлекалась.
Очень хотелось, сосредоточившись на собственном страдании, этих детишек переплюнуть. В смысле — мне бы ваши заботы. Не такое видела, не такое чувствовала, не в такое вляпывалась.
Я пыталась высадиться в свои собственные шестнадцать — семнадцать лет. У меня тогда тоже была поездка в Москву к тете на каникулы. Я спала на гипотенузе девятиметровой комнаты, а на катетах спали тетя и ее домработница. Треугольники «квартиры» являли собой гостиную, столовую, прихожую и кладовку сразу. Я лежала поперек и осмысляла тетин принцип: девушка, окончившая институт с отличием, обязана иметь домработницу. Иначе зачем проливать чернила? Она не была мне родной теткой, она была ростком совсем другой ветви рода, в котором ценились совсем другие вещи. Наличие домработницы, ежегодная поездка на курорт, строгое неукоснительное ношение туфель на высоком каблуке, невозможность иметь ничего общего с мужчинами «из простых» и др., и пр. Я спала на гипотенузе, ногами к домработнице Стюре. Уже не сообразить, сколько ей лет, но она до сих пор живет в той самой гипотенузной комнате, которую ей щедро оставила тетка, когда наконец нашла мужчину «не из простых», а из высокопартийных, и переехала в режим, при котором Стюра как должность полагалась по штату. Но эта, что спала на катете, не годилась, требовалась другая выучка. Царство небесное им всем. И дяде, и тете. Они погибли в автокатастрофе, а вот Стюра все еще жива, и я хожу к ней на Пасху. Она хорошо помнит прошлое, и чем давнее история, тем она ее помнит лучше. Каждый раз она напоминает мне, что у меня были деревенские пятки, которые она наблюдала из своей постели целую неделю. Господи! Каким же забитым и глупым существом я тогда была. Я туда-сюда ездила на метро и с тех пор, можно сказать, наизусть знаю старые станции. Я соврала тетке, что была в Мавзолее, — я там не была. Ни тогда, ни потом. Но сказала, что была, и даже приняла соответствующее выражение.
Так вот… Это единственная вольность моих шестна-дцати лет.
Летали ли тогда туда-сюда девочки с рюкзачками? Вряд ли… Но если что и было, оно не могло в меня попасть и существовало в другом пространстве, в другой системе координат, где гипотенузы и катеты просто иначе выглядят. И ты их сроду не узнаешь в лицо, явись они тебе.
А тут… Пришли дети, а потом исчезли, оставив мне беспокойство. Но если они готовы запросто перемещаться по частям света, то что им Москва? Сидят где-нибудь на полу Курского вокзала, завтра их помоют из шланга. А потом, глядишь, они смоют эту воду в Средиземном море.
Дети не пришли ночью. Не пришли на следующий день. И на следующую ночь.
Я полезла в рюкзачок.
Початая пачка печенья. Майка с буквами неведомой мне азбуки. Детектив на английском. Карта Москвы. Два комочка трусиков. Бумажка с двумя телефонами. Один из них — мой собственный.
И ничего больше. Понятно, что такое добро можно оставить где угодно.
Я набрала неизвестный мне номер с бумажки и, чтоб никого не испугать, вежливо так сказала, что Лена забыла у меня сущую ерунду, но мало ли…
— Какая Лена? — спросили меня.
Я положила трубку. Я не знала, что ответить незнакомой женщине.
У современных телефонных прибамбасов есть одно умение — определять номер телефона тебе звонящего. У меня такого нет, и я, что называется, не брала это в голову. Но меня определили. Суровый мужской голос категорически предупредил меня, чтобы я никогда — слышите, никогда! — не спрашивала по нему ни Лену, ни черта в ступе. И трубка была брошена.
В хамском тоне содержалась информация: грубиян знал Лену, но одновременно знать ее не хотел.
И я набрала номер снова.
— Стойте! — закричала я ему. — Дети ушли от меня. От меня! Скажите, где они, и я забуду ваш телефон навсегда.
Он послал меня матом. Я взвизгнула и сказала, что отправляю его туда же. С эскортом.
— Они улетели, — сказал мне мужчина, и в его голосе уже не было никакого хамства. Это был голос измученного человека. — Они улетели домой,