Серые души - Филипп Клодель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мьерк по-прежнему сидел с приставшим к усам желтком и надменным видом посла-подагрика. Смотрел на Замок с косой ухмылкой, застрявшей в углу рта. Маленькая дверца, выходившая в парк, была открыта, и трава по обе ее стороны истоптана. Судья начал насвистывать, покачивая своей тростью, словно опахалом. Сквозь туман пробилось солнце и растопило иней. Мы все задубели, как колья в парке, щеки у нас стали твердыми, как деревянные подошвы. Шелудивый перестал вести записи – да и какие тут записи, впрочем! Все и без того уже было сказано.
– Так, так, так… – снова затянул Мьерк, покачиваясь на носках.
Потом вдруг резко обернулся к городскому жандарму:
– Передайте мои комплименты!
Тот словно с луны свалился:
– Кому, господин судья?
Мьерк посмотрел на него, будто у того бобы вместо мозгов.
– Кому! Да тому, кто сварил яйца, друг мой, они были превосходны. Где вы витаете, вернитесь на землю!
Городской жандарм козырнул. Эта манера судьи называть людей «друг мой» вполне ясно показывала, что на самом-то деле он никого своим другом не считает. Мьерк искусно пользовался словами, заставляя их выражать то, к чему они обычно не были предназначены.
Мы могли еще долго там торчать – судья, жандарм с яйцами, Шелудивый, сын Брешю, Грошпиль, Берфюш и я (мне он не сказал ни слова, как всегда). Доктор с кожаной сумкой и шевровыми перчатками через какое-то время ушел. Оставил Денную Красавицу, или скорее ее оболочку, оболочку в виде тела маленькой девочки под мокрым одеялом. Меж берегов по-прежнему текла быстрая вода канала. Я тогда вспомнил одно греческое изречение, не совсем точно; там говорилось о времени и текущей воде, всего несколько простых слов, которые описывали всю жизнь, а главное, вполне давали понять, что вспять ее повернуть нельзя. Как бы ты ни старался.
Наконец прибыли два санитара, дрожа от холода в тонких белых халатах, с рожами, будто обсыпанными мукой. Они приехали из В… И долго петляли, прежде чем найти это место. Судья бросил им, указав на одеяло:
– Можете убрать!
Словно говорил о какой-нибудь кляче или о столике в кафе.
Я ушел. Никому не сказав ни слова.
Однако мне предстояло вернуться туда, на берег канала. Чтобы заняться своим мужским ремеслом, и отнюдь не самым легким. Я дождался первых часов дня. Злые утренние укусы стихли: почти растеплелось. Словно настал другой день. Грошпиля и Берфюша заменили парой других жандармов, которые охраняли место и отгоняли зевак. Они мне козырнули. Среди водорослей проплывала стайка плотвичек. Время от времени одна из них поднималась к поверхности, чтобы глотнуть воздуха, потом снова уходила на глубину, ударив хвостом, чтобы занять свое место в маленьком косяке. Трава сверкала бесчисленными каплями воды. Все уже изменилось. Вмятина, оставленная телом Денной Красавицы на травянистом берегу, исчезла. Не осталось ничего. Две утки спорили из-за кочки, поросшей кресс-салатом. В конце концов, одна из них ущипнула другую за шею, и обиженная утка уплыла, оглашая берега жалобным кряканьем.
Я бродил какое-то время, не думая ни о чем особенном, разве что о Клеманс и о малыше в ее животе. Впрочем, помню, что мне было немного стыдно думать о них и о нашем счастье, шагая возле места, где убили девочку. Я знал, что через несколько часов снова их увижу, ее и ее круглый, как прекрасная тыква, живот, в котором, прикладывая к нему ухо, я слышал толчки ребенка и чувствовал его сонные движения. Конечно, в тот ледяной день я был самым счастливым человеком на земле, среди других людей, тех, кто совсем неподалеку убивали и умирали, как другие дышат, совсем неподалеку от безликого убийцы, душителя двенадцатилетних ягняток. Да, самым счастливым. Я на себя даже не сердился.
Странное расследование – оно было доверено всем и никому. Мьерк питал к нему повышенный интерес. Мэр совал в него свой нос. Жандармы принюхивались издали, но, главное, руководство расследованием присвоил себе некий полковник. Он приехал на следующий день после преступления и, выставив в качестве предлога военное положение и близость линии фронта, объявил, что уполномочен отдавать нам приказы. Его фамилия смахивала на русскую – Мациев. Выглядел он как неаполитанский танцор, обладал элегантностью, вкрадчивым голосом, блестящими, зачесанными назад волосами, тонкими усиками, проворными ногами и торсом греческого борца. Короче, Аполлон в чинах.
Мы сразу же увидели, с кем имеем дело: охотник до крови, но, так сказать, с правильной стороны, где ее можно проливать и пить безнаказанно. Поскольку гостиница была закрыта за отсутствием постояльцев, полковник остановился у Баспена, который сдавал несколько комнат, а также продавал уголь, масло, жир и банки с тушенкой всем проходящим полкам.
Лучшие годы жизни Баспена – война! Продавать по наилучшей цене то, что сам покупал за сущие гроши в отдаленных углах. Набивать карманы, работать днем и ночью, сбывать всем проезжим интендантам и необходимое, и избыточное, забирать за бесценок у уходивших полков остатки того, что он сам же и продал, чтобы тут же впарить другим, приходившим на смену, и так далее. Показательный случай. Человека делает его промысел.
Послевоенное время тоже обернулось к его выгоде и неприятных воспоминаний не оставило. Он очень быстро сообразил, с каким пылом рвутся муниципалитеты почтить павших в бою. Баспен расширил дело и стал тоннами продавать чугунных фронтовиков и галльских петухов. Все мэры большого Востока вырывали друг у друга из рук его застывших вояк под реющими знаменами с винтовкой наперевес, рисовать которых поручал чахоточному художнику, удостоенному медалей на выставках. Цены у него были на любой кошелек: двадцать три модели в каталоге с широким выбором мраморных постаментов, золота для букв, обелисков, цинковых детишек, простирающих венки победителям, аллегорий Франции в виде юной богини-утешительницы с обнаженной грудью. Баспен продавал память и воспоминания. А муниципалитеты оплачивали свои долги умирающим весьма заметным и долговременным способом – воздвигали обрамленные гравием и липами монументы. Каждое 11 ноября надутые до отказа фанфары будут выпукивать перед ними веселые, торжественные и сочащиеся болью мелодии, а по ночам на памятники будут задирать лапу бродячие собаки, и голуби добавят свой помет к украшениям, созданным людьми.
У Баспена был большой, напоминавший грушу живот и очень черные зубы, которыми он постоянно жевал палочку лакрицы. И он никогда не снимал свою кротовую шапку, ни зимой, ни летом. Оставался холостяком в свои пятьдесят лет, за ним не замечали никаких приключений. Все заработанное он хранил в кубышке, даже не пил, не играл и никогда не спускал их в борделях В… Никаких пороков. Никакой роскоши. Никаких желаний. Лишь наваждение покупать и продавать, копить золото просто так, ни для чего. Это как некоторые доверху набивают свои сеновалы сеном, хотя никакого скота у них и в помине нет. Но, в конце концов, это было его право. Он умер богатым как Крез, в тридцать первом, от сепсиса. Просто невероятно, как такая крохотная, ничтожная царапина может испортить вам жизнь и даже укоротить ее. У него все началось с ранки на ноге, даже не с пореза, а простой царапины. А через пять дней Баспен уже одеревенел, посинел и весь с головы до ног покрылся мрамористыми разводами. Словно размалеванный африканский дикарь, только без курчавых волос и дротика. Ни одного наследника. И ни единой слезинки на похоронах. Не то чтобы его ненавидели, нет, ничего подобного, но человек, который интересовался только золотом и никогда ни на кого не смотрел, не заслуживал, чтобы о нем скорбели. Он получил то, что хотел. Не о всяком можно сказать такое. Быть может, в том и состоял смысл Баспеновой жизни: прийти в мир, чтобы копить монеты. В сущности, это ничуть не глупее, чем что-либо другое. Он этим вполне воспользовался. После его смерти все деньги отошли государству, а государство – прекрасная вдова, всегда весела и никогда не носит траура.
Когда Мациев поселился у Баспена, тот предоставил ему самую лучшую комнату и всякий раз при встрече приподнимал свой кротовый колпак. Тогда у него на черепе между тремя-четырьмя волосками, устроившими поединок, можно было заметить большое родимое пятно винного цвета, изображавшее контуры американского континента, чем оживляло кожу на этой бледной репе.
Первым важным делом, которое совершил Мациев, едва прибыв в наш городок, был приказ о доставке фонографа. Можно было наблюдать, как он часами торчит перед окном своей комнаты, открытым, несмотря на державшийся мороз, куря тонкие, как шнурки, сигары и каждые пять минут заводя свой хрипящий аппарат. Он все время слушал одну и ту же осточертевшую песенку, модную несколько лет назад, когда все еще верили, что мир вечен и что достаточно убедить себя, что будешь счастливым, чтобы стать таковым по-настоящему: