Конец «Русской Бастилии» - Александр Израилевич Вересов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они пошли. Коля за руку вел незнакомку.
В жилье Чекаловых огня не зажигали. Керосин стоил дорого.
— Вот ведь допоздна бродишь, — пожурила Елена Ивановна сына, — да кто с тобой?
Нечаянная гостья дрожала от холода. Елена Ивановна переодела ее в свое старенькое платье. Накормила горячими щами, с обеда припасенными для Николая.
У Михаила Сергеевича была ночная работа на заводе. Хозяйка уложила гостью в постель. Сама прикорнула рядышком.
Ночью Николай просыпался и всякий раз слышал, — шепчутся. «О чем?» — спрашивал себя с удивлением и опять засыпал.
Утром незнакомка собралась идти на Ириновскую дорогу. Мать и сын только сейчас разглядели ее. Она была одета хотя небогато, но «по-господски».
Елена Ивановна вспомнила про свое порванное холстинковое платье и «пустые» щи, заговорила униженно:
— Простите нас ради бога. Мы ведь по-простому…
Гостья снова заплакала и поцеловала хозяйку.
— За все эти годы ни от кого не слышала я таких добрых слов, спасибо вам, — сказала гостья и низко поклонилась.
Потом, когда женщина ушла, Николай спросил:
— Кто она?
— Мать! У нее сын в крепости, — строго ответила Елена Ивановна. — Вишь, свидания пока не дают, так она ездит хоть на стены взглянуть. Одно слово — мать.
Через несколько дней Николай попрощался с родными местами. Он уезжал в Гатчинскую учительскую семинарию.
Муся, позабыв про все запреты, пришла к Чекаловым. Она подала школьному другу свою маленькую холодную руку. Повернулась и убежала, так же неожиданно, как и появилась.
Суеверной Елене Ивановне теперь казалось, что недавний ночной приход незнакомки не что иное, как знамение.
— Родной ты мой, — в слезах говорила она сыну, — бойся злых людей и сладких речей. Не напрасно, видать, у нас гостья-то побывала. Не оступись ненароком…
Игнат Савельич провожал Николая до узкоколейки. Было знойно. Шли лесом. Слесарь растирал потную шею.
— Ух, жарища. Торфяники медовой сытой пахнут. Чуешь?
От заболоченных полей тянуло сладковатым духом.
Николай остановился и спросил:
— Дядя Игнат, что вы мне на прощание скажете?
Слесарь стоял на лесной тропке. Крепкими зубами покусывал былинку. На влажном лбу двигались морщины.
— В жизнь идешь, парень, — проговорил он сдержанно тихим голосом. — В Гатчину-то через Питер дорога лежит. Я тебе адресок дам.
Игнат Савельич грубовато-ласково толкнул Николая плечом.
— Топай, топай, парень.
13. Песня без слов
«Из Шекспира: я могу быть замкнутым в ореховую скорлупу, и все же буду царем бесконечного пространства».
«Представляет ли какую-нибудь ценность монета, медная, в четверть ёр (1634 года: очевидно, шведская, с тремя коронами — Швеция, Дания, Норвегия, хотя в это время уния уже не существовала) и буквами CRS: вероятно, по-латыни — Карл, король Швеции. Может быть, стоит отдать ее в какой-нибудь музей, как шлиссельбургскую находку».
«Когда я хожу по камере, кажется, будто мои шаги — все, что осталось от меня. Раз, два, три, четыре… Раз, два, три, четыре… больше ничего».
«Как это ни странно (после всего, что было), но, кажется, опять наступила полоса, когда все радует: солнце и дождь, „желтые листья и зеленые листья“… Кругом все те же бездны, но пока живешь, нужно жить гордо и радостно… Сейчас смотрю на колеблющееся светлое пятно от фонаря, слушаю дождь…»
Из дневников и писем В. Лихтенштадта.
В баню ходили в кандалах. Низенькое каменное строение внутри походило на преисподнюю. Плавали густые облака пахучего пара. Громыхали бадейки. Кто гоготал, обливаясь водой, кто намыливал пятки, стараясь снять железные кольца.
Конвойные выходили за дверь отдышаться. В эти минуты каторжанам можно было обо всем поговорить, разузнать новости. Правда, стража не разрешала в бане задерживаться, опасаясь встречи заключенных из разных корпусов.
Стража и не подозревала, что такая встреча происходит в каждый банный день.
В темном углу мыльной была заложенная кирпичом, забытая отдушина. Каторжане нашли ее, простукав стенку. Расшатать кирпич — дело нетрудное. Под ним и устроили общую «ховиру», то есть тайник, место, где можно прятать, «ховать» все, что надо уберечь от глаз тюремщиков. Отдушина служила главной почтой.
Когда Владимир Лихтенштадт раскрывал «ховиру», его на всякий случай заслоняли моющиеся.
На этот раз он вытащил из отдушины небольшую монету, завернутую в обрывок бумаги. Записка сообщала, что монету нашел в земле Иустин Жук; он просит тех, кто знает, указать, какой она страны.
Владимир осмотрел стершийся медный кружочек и положил его обратно. Можно было не сомневаться, что находка станет известна всей крепости и вернется в руки владельца.
Писем в «ховире» было порядочно. Писали товарищи из первого корпуса, из Старой тюрьмы, даже из крепостной больницы.
Лихтенштадт пошарил в щели и вытащил кусочек грифеля. Лоскут бумаги намок. Очки у Владимира запотели, — он и в бане их не снимал. Написав несколько слов, поспешил заложить «ховиру», — на степе никаких следов не осталось.
Конвойные уже стучали прикладами.
— Выходи! Не задерживай!
В своей камере Владимир еще раз восстановил в памяти только что прочтенные записки. Наконец-то задуманное произойдет! Наверно, не миновать расплаты. И пусть, пусть.
Тюремщики уверены, что они согнули узников, зажали в кулак. Так нет же!
Всю зиму и весну Лихтенштадт нащупывал связи с другими политическими заключенными. Из камеры в камеру, из корпуса в корпус тянулись незримые ниточки. Они постоянно обрывались. Их надо было завязывать снова и снова.
Владимир знал своих соседей, ближайших и более отдаленных.
С Жуком он короче познакомился во время прогулки: несколько раз они попадали в одну смену.
Иустин казался бунтарем с крепко завязанными глазами. Ему хотелось все ломать, крушить. А настоящей дороги нащупать не мог. Зато двое других соседей, Борис Жадановский и Федор Петров с завидной ясностью знали дорогу.
Они находились в крепости не по одному делу. Но знакомы были давно. В ноябре 1905 года, в Киеве, они подняли против правительства саперный батальон.
С Жадановским и Петровым на каторге считалось даже начальство. Они так же, как и Лихтенштадт, не склонились ни в самые тяжелые первые месяцы заключения, ни позже.
Еще в детстве, в деревне, Владимир видел, как усмиряют степных скакунов. У конюха в одной руке — веревка, затянутая петлей на потной, вздрагивающей шее лошади, в другой — кнут. Удар следует за ударом. Ошеломленный конь напрасно бросается в стороны. Он задыхается и наконец падает на подломившиеся колени. Теперь он во власти своего хозяина. «Дикаря» можно ставить в любую упряжку.
В сущности, крепостное начальство действовало тем же простым способом ошеломления.
Шлиссельбургская крепость, как и в далеком прошлом, была застенком. Только без пыточной камеры, без дыбы, без углей в раскаленной жаровне. Василий Иванович Зимберг лучше, чем кто