Лето, бабушка и я - Тинатин Мжаванадзе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Теперь надо потренироваться в стрельбе, — оглядела я двор, — нужна мишень!
Найденный кусок картона при помощи угля превратился в отличную стрелковую мишень.
— Куда же его присобачить? — задумалась я. Тейка преданно глядела на меня, держа картон на пузе.
— Вот! Придумала! — осенило меня. — Иди, становись на кучу песка.
Тейка, путаясь в юбке, взобралась на песок и встала, как борец за свободу, вооружившийся транспарантом.
— Ровнее стой! — командовала я. Тейка выпятила живот на полную мощность.
— Так! Готовьсь! — Я натянула лук и прицелилась.
— Стой! — прогремел мамин голос откуда-то с небес. С перепугу я выстрелила и задела Тейкину ногу. Она согнулась, уронила картон и завыла.
— Ого, какая точность, — мимоходом порадовалась я, краем сознания понимая, что мне сейчас влетит от души. Тейка разгонялась не на шутку, слезы синхронно лились в двух направлениях.
Мама оказалась на дереве — она собирала ткемали.
— Я сейчас спущусь, и вай шени брали[12], если ты куда-то дернешься, — предупредила она.
На Тейкин рев прибежала бабушка. Услышав сюжет, она всплеснула руками и запричитала так, что вылезла встревоженная собака и залаяла.
Вся эта шайка гонялась за мной по двору и извергала на мою пустую голову проклятия и угрозы.
— Ты глаз ей могла выбить! Покалечить навсегда! Мозга нет, что ли, совсем?! Если бы я не посмотрела, Господи, что могло случиться! Дебилка!
— Не называй ребенка таким словом! — внезапно встряла бабушка, внося диссонанс. — Сто лет вас учу — все без толку!
— А как ее называть?! — вышла из себя мама. — И какой она ребенок — корова здоровенная! Ребенок — вот он!
И она схватила орущую Тейку.
— Это точно, — согласилась бабушка. — Дети — до пяти лет. А потом — ослы!
— Господи, — опять разъярилась мама, смазывая царапину на Тейкиной ноге, — а если бы стрела в глаз попала?! И надо же, как хорошо стреляет эта… пустоголовая!
— Так не попала же, — хмуро отозвалась я, чувствуя себя изгоем общества.
— Ты еще и язык распускаешь?! — взвились обе женщины и припустили за мной. — Это все оттого, что тебя не наказывает никто!
— Ничего себе — не наказываете! — полезла я на свою яблоню. — Я же не хотела!
— А если ты ее завтра за ногу подвесишь? — развернула фантазию мама. — Эта еще маленькая, не соображает и всему верит, что ты ей говоришь!
— За ногу подвешу? — задумалась я, сидя в укрытии на ветке. — А… зачем?
— Так, надо спрятать все веревки, — застонала мама.
Вечером я, мрачнее тучи, легла одна на тахту и не отвечала на вопросы домочадцев. Они уже остыли, и бабушка пыталась меня задобрить.
— Теперь понимаешь, почему твои кузены с тобой все время ругались? Не у всякого человека есть терпение возиться с теми, кто младше. А теперь ты такое учудила. Злиться не надо, надо головой думать, — шептала бабушка, стараясь вызвать меня на разговор.
Я молчала и клялась себе, что больше никогда в жизни с ними со всеми не заговорю, пусть живут без меня!
В это время мне в ухо задышала Теа. Я злобно отвернулась. Она приникла ко мне и обняла за шею.
— Ты ведь тоже еще ребенок, — вздохнула бабушка. — Хватит дуться, повернись.
— Слава богу, вспомнили, — желчно отозвалась я, и лед был сломан.
Назавтра нам с Тейкой предстояло еще много совместных проказ.
Лето
Только раннее утро дает радость. Чуть выше солнце — и тоска на сердце, как пыльный придорожный камень.
И такое одиночество открывает глаза, что хоть бы ящерица пришла погреться на этот камень, хоть ее цепкие лапки пощекотали бы поверхность.
А что ж я так любила лето, а?
А то и любила, что лето наступило, и только меня и видели: увезли Златовласку в зеленые края, где ночью ливень, а утром парит, и все шелестит и благоухает, и черешня усыпана ягодами размером с яблоко, сядешь на ветке и объедаешь, а слезть потом не можешь, потому что это ж ведра два точно было, и папа вечером с работы приедет, пообедает, и на море везти откажется — устал, говорит, и бензина столько нет, но на речку — так речка наша еще лучше вашего моря, потому что вода чистая, проточная, и в речке, правда, вода такая чистая, что стая мальков возле щиколотки резвится, пробуешь зачерпнуть ладонями, а они — порск! — и уплыли, и холодная, Бог мой, только надо один раз с ревом окунуться и, фыркая, вынырнуть с фонтаном, махнуть волосами и сделать мгновенную радугу, потому что на том берегу какие-то мальчишки смотрят, а ночью как ненормальные все эти цикады-кузнечики надрываются, жилы рвут, и звезды Небесный Кондитер выложил самые сахарные и крупные, и много — не жалко Ему, а назавтра окрестная мелочь играет в волейбол, и тебя взяли, ясное дело, и ты такая ловкая, и земля тебя отталкивает, и ты летишь вверх, и мяч так вкусно и жестко бьет по руке и улетает, вертясь поцарапанными боками, обратно, а ты никак не вернешься на землю, все висишь себе в воздухе, и видишь красное солнце в закате посреди лиловой перины, и знаешь, что завтра опять будет жарко, без дождя, и папа, может быть, поедет к своим братьям — и ты вместе с ним, а там родник, и трос с ведром, и ручку повернешь — ведро уплывает в низ сада под гору, ждешь семь минут, дергаешь — уже тяжелое, вертишь обратно — плывет вода, расплескиваясь в зеленую дымку сада, и ныряешь в ведро как собака, потому что какие могут быть стаканы — а тетки зовут к столу и, улыбаясь во весь златозубый рот, в который раз спрашивают, не пойду ли я в медицинский, и вместо сахарных звезд Кондитер дал сырную Луну, у нее точь-в-точь мое лицо, и я все думаю — может, есть какая-то связь между нами, и сырная Луна во все глаза смотрит на меня, пока едем с папой домой, и силится что-то важное сказать, а там ждет бабушка у ворот и ломает руки — ну где же они так долго, хоть бы все были живы-здоровы, и вот все это ушло куда-то, а я сейчас внутри тесного города, впереди — адский пламень июньского дня, и камень с ящерицей томятся от того, что негде посмотреть на сахарные звезды Небесного Кондитера.
Прозорливость младенца
При всей лучезарности моей жизни в ней были кое-какие темные пятна. Например, я ненавидела Отара — личного дядиного водителя.
Если бабушка мне радостно сообщала, что на этот раз в деревню мы поедем не на автобусе, а на дядиной «Волге», я мгновенно скисала, и в моем трепетном сердце оживала змея смертельной тоски: это означало, что в который раз мне придется вступать в беседу с отвратительнейшим человеком на свете — с Отаром.
Дело в том, что меня укачивало в машине.
Всякий, кто проходил через такое, понимает — человек в это время ужасно страдает и абсолютно беспомощен. Всех остальных пассажиров это раздражает — еще бы, им-то хорошо, они едут с ветерком, предвкушая цель путешествия, и любая вынужденная остановка действует им на нервы. Они не верят, что кого-то рядом с ними в самом деле мутит, бросает в холодный пот, ему сводит зубы и неудержимо тянет вернуть все съеденное обратно. Им кажется, что этот человек — аферист, мелкий пакостник и таким образом привлекает к себе внимание.
А бедолага в это время мало того что чувствует себя раздавленным червяком, так еще и ощущает волны всеобщего раздражения. Он изо всех сил старается прийти в себя, наспех дышит свежим воздухом и, снова сев в машину, с ужасом понимает, что может терпеть ровно минуту, вслед за которой накатит очередной вал тошноты.
Бабушка старалась продлить ремиссию, как могла.
— Садись посередине, выпрями спину и подбери живот, а главное — смотри вперед, на дорогу! — командовала она.
Дорога вначале шла мягкими, почти незаметными поворотами, бутылка холодного «Боржоми» мелкими глотками оттягивала неизбежное, а оно все приближалось: как раз там, гда начинались перевалы.
Боже! Как здесь красиво! Махинджаури, Зеленый мыс, Ботанический сад — сплошные облака из густейшей тропической зелени, с проблесками моря между стволов, оплетенные лианами стены, — и серпантин, нескончаемый, выматывающий, специально придуманный и построенный садистом, чтобы мучить бедных детей со слабым вестибулярным аппаратом.
Я начинала зеленеть как раз возле прекраснейшего Ботанического сада, бабушка трубила тревогу и старалась превентивно спасти салон.
Я вылетала на обочину, бабушка крепко держала мой лоб, дальнейшее описывать нет необходимости.
— Я же тебе говорил — не пей последнюю рюмку перед дорогой! — шутил шофер Отар, и все хохотали.
Он делал это каждый раз, когда мне становилось плохо. Шутка показалась мне несмешной даже в первый раз, но когда она стала непременным сопровождением укачивания, страдания прочно соединились именно с ней, и гнусный толстокожий Отар стал воплощением всего самого бесчувственного, грубого и враждебного.