Об Илье Эренбурге (Книги. Люди. Страны) - Борис Фрезинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ахматова замышляла не политическую книгу (это вообще не ее); говоря с вечностью, она стояла над временем, ее литературные портреты и суждения были свободны, выверены, бытовые мелочи опущены (в набросках встречаются, но потом исчезли), это лапидарно-внушительные памятники друзьям. Потому ее книга не стала бы сенсацией на Западе, а мыслимая сенсационность ее в России определяется лишь бредовым советским запретом на имена. По постановке задачи воспоминания Ахматовой ближе к эренбурговским, чем к книге Н. Я. Мандельштам[1313]. При всем различии реализаций изначальная цель мемуаров Ахматовой и Эренбурга была одна: уберечь от забвения образы близких и дорогих людей, значительных, по мысли авторов, не дать кануть в Лету многому из пережитого, объяснить свое время и себя[1314]. Неудивительно поэтому почти дословное совпадение их мыслей о мемуарном жанре:
Ахматова: «Самовольное введение прямой речи следует признать деянием уголовно наказуемым, потому что оно из мемуаров с легкостью перекочевывает в почтенные литературоведческие работы и биографии. Непрерывность тоже есть обман. Человеческая память устроена так, как прожектор, освещает отдельные моменты, оставляя вокруг неодолимый мрак»[1315];
Эренбург: «Память похожа на фары машины, которые освещают ночью то дерево, то сторожку, то человека. Люди (особенно писатели), рассказывающие стройно и подробно свою жизнь, обычно заполняют пробелы догадками; трудно отличить, где кончаются подлинные воспоминания, где начинается роман»[1316];
«У меня едва ли есть фраза, вложенная в чьи-либо уста, которая не была бы в свое время записана или не запомнилась»[1317].
Сходными были и ощущения в процессе работы (Ахматова: «Милые тени отдаленного прошлого говорят со мной»[1318]; Эренбург: «Когда я писал о друзьях, которых нет, порой я отвлекался от работы, подходил к окну… я не глядел ни на листву, ни на сугробы, я видел милое мне лицо»[1319]), и мысли о некалендарном начале XX века (в 1914 году)[1320]. Таких совпадений можно привести много.
Хотя при жизни Ахматовой ничего из написанного ею для книги «Мои полвека» не публиковалось, Эренбург был знаком с главой о Модильяни (А. А. подарила ему подписанную ею машинопись главы[1321]), а возможно, и с главой о Мандельштаме.
Мемуары «Люди, годы, жизнь» Ахматова читала по мере выхода номеров «Нового мира», где они печатались, читала пристрастно (особенно все, что пересекалось с ее собственным опытом и с ее планами). В последние годы слава Ахматовой так разрасталась, что к А. А. тянуло многих, и она охотно общалась с самыми разными (по возрасту, давности знакомства, интеллекту, характеру, целям, жизненному опыту, мере искренности и лести[1322]) людьми — от давних и верных друзей до новоявленных поклонников. И в разговорах не избегала обсуждения эренбурговской работы, которую почти все читали. Ее эккерманы и эккерманши, вернувшись домой, записывали ахматовские суждения, сохранив запальчивость иных ее реплик, особенно о ряде глав первых двух книг[1323]. Некоторые из этих записей ныне канонизируются, поэтому наиболее тиражированные и знаковые суждения о книге «Люди, годы, жизнь» (даже нелепое: «Обо всех вранье»[1324]) нуждаются в комментарии[1325].
Известно, что Эренбург решил не вспоминать о людях ничего плохого (в них самих, в их поступках, в отношении к нему)[1326]. Речь не о том, что политконъюнктура требовала плохого, а он отказался — такое тоже было: Троцкий; нет, речь о другом — он сам не хотел вспоминать дурное и, когда не в силах был этого утаить, предпочитал не вспоминать вообще. Поэтому в мемуарах нет портретных глав Бунина, Замятина, Пильняка, Горького, Бретона, Фейхтвангера, поначалу не было Кольцова, нет строк о 3. Гиппиус, С. Черном, Гумилеве, Кузмине, Адамовиче, Р. Гуле, Ю. Анненкове, поначалу не было ни слова о М. Булгакове. Этому удивлялся Слуцкий[1327], это вызывало сарказм Ахматовой. Но когда сама А. А. писала, она придерживалась, по существу, близкого правила: «Надо вспоминать только того, о ком можно сказать хоть что-нибудь хорошее»[1328]. Между тем нежелание Эренбурга писать о человеке плохое — в основе ахматовских инвектив по части главы об А. Н. Толстом. Эренбург познакомился и подружился с ним в 1912 году в Париже, потом часто общался в Москве 1918 года, встретился в Париже в 1921-м (возможно, по доносу Толстого его и выслали), затем встречался в Берлине в 1921–1922-м и там надолго рассорился (упоминая этот факт, он не пишет о причине ссоры). Отношения (дружеские) восстановились лишь в 1940-м в Москве. Про главу о Толстом А. А. заявляет: «вранье»; ее главный аргумент: «Алексей Николаевич был лютый антисемит и Эренбурга терпеть не мог»[1329]. Но сердечная нота рассказа об Алексее Толстом возникает в Париже 1912 года, когда Эренбург познакомился с Толстым и его первой женой Софьей Исааковной Дымшиц (к вопросу о лютом антисемитизме![1330]), есть немало свидетельств интереса Толстого к стихам Эренбурга в разные годы, их дружеских встреч в Барвихе в 1940–1941 годах. Обвинять Эренбурга можно было лишь в одном: его портрет Толстого утратил многомерность, которая, скажем, присутствует в устной ахматовской зарисовке:
«Он был удивительно талантливый и интересный писатель, очаровательный негодяй, человек бурного темперамента… Он был способен на все, на все; он был чудовищным антисемитом; он был отчаянным авантюристом, ненадежным другом. Он любил лишь молодость, власть и жизненную силу»[1331].
Еще одна инвектива Ахматовой в связи с эренбурговским А. Толстым (в разговоре с Эккерманом М. И. Будыко[1332]) касается карикатурного изображения Блока у А. Толстого: «Образ Бессонова — недопустимое оскорбление Блока. Отрицание этого Эренбургом — неправда (А. А. при этом назвала его „круглогодичный лжесвидетель“)»[1333]. Но Эренбург этого не отрицал, он пишет, что в Бессонове «многие, причем, справедливо, увидели карикатурное изображение Блока»[1334], и далее, заметив, что Толстой ему в том признался, говорит, как терзался Бессоновым А. Н. — где же здесь «отрицание»? В Ташкенте А. А. часто общалась с А. Н. Толстым, и у нее была реальная возможность сказать ему об этой «недопустимости оскорбления». Но… «Толстой меня обожал»[1335]… и «он мне нравился, хотя он и был причиной гибели лучшего поэта нашей эпохи»[1336].
В первом разговоре Ахматовой с Л. Чуковской о мемуарах Эренбурга (8 октября 1960 года) вторая тема — это написанное о ней самой: «у меня стены не пустые, и я отлично знала, кто такой Модильяни»[1337]. Это реакция на слова Эренбурга: «Комната, где живет Анна Андреевна Ахматова, в старом доме Ленинграда, маленькая, строгая, голая» и дальше: «Это было в 1911 году. Ахматова еще не была Ахматовой, да и Модильяни еще не был Модильяни»[1338]. Дело здесь вовсе не в каком-то снобизме Эренбурга (хотя его квартира и была увешена работами Пикассо, Матисса, Марке, Шагала, Тышлера, Фалька и т. д.) — вот записки скромной знакомой Ахматовой, относящиеся к тому же времени: «Обстановка у А. А. убогая, никакого уюта, никаких вещей, на окнах разные занавески»[1339]. Слова Эренбурга о Модильяни означают, что в 1911 году художник еще не достиг той манеры в живописи, которая принесла ему посмертную мировую славу. А что значат слова Ахматовой о Модильяни? Что она тогда понимала его мировое значение? — нет, конечно, ее признание: «Мне долго казалось, что я никогда больше о нем ничего не услышу»[1340] вполне красноречиво.
Еще одна тема мемуаров Эренбурга, вызвавшая резкий комментарий А. А., — Цветаева. «В конце жизни Цветаевой Эренбург был с ней в ссоре. В письмах она называла его „пошляком“. Поэтому он не помог ей» — такое суждение Ахматовой записал М. И. Будыко и тут же заметил в скобках: «Было понятно, что она не любит ни Цветаеву, ни ее стихов»[1341]. Есть немало свидетельств ревнивого, непростого, скажем так, отношения Ахматовой к Цветаевой, ее обиды на непризнание «Поэмы без героя»[1342] и т. д. Что же касается слова «пошляк», то, видимо, А. А. запамятовала либо слышала с чьих-то слов и неправильно — речь может идти лишь о письме Цветаевой Ю. П. Иваску, где Эренбург именуется «циником»[1343]. Цепочка ахматовских суждений в связи с Цветаевой и Эренбургом началась еще с «Литературной Москвы», где впервые было напечатано семь стихотворений Цветаевой и предисловие Эренбурга к ее готовившемуся сборнику (первая статья о Цветаевой в СССР, сразу вызвавшая большой к ней интерес)[1344].