Орфография - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Чарнолуский приезжает? — в задумчивости переспросил Ять. — Где, вы говорите, открывается этот памятник?
— На Широкой. Белинский там сроду не жил — почему решили именно там? Видимо, как раз поэтому… Я должен буду говорить о его роли в формировании Герцена — представляете? Не знаю, кто будет слушать… Хорошо, если два-три обывателя остановятся… Но Чарнолуский готовит митинг, будет оркестр…
— Да-да, спасибо, — кивнул Ять. — Я обязательно буду.
Двадцатого февраля Ять отпросился с очередной своей службы (заключавшейся в переводе статей из английской и немецкой прессы для перепечатки в городских газетах — разумеется, никто их не перепечатывал. Начальница — бровастая и усатая сорокалетняя Залкинд — отпустила его с неохотой. Ять поюлил, поумолял и в результате успел на Широкую только к половине первого, когда Чарнолуский уже заканчивал свою речь. Он изменился мало — все та же добродушная хомяковатость, многословие советского трибуна, фанфарная пышность трагикомических метафор. Гипсовый бюст Белинского был водружен в распиленной ограде сквера: тут, вероятно, тоже не обошлось без метафоры — неистовый Виссарион как бы проламывал собою решетку, устремляясь к торжеству натуральной школы, этой повивальной бабки большевизма. Ять попал как раз на повивальную бабку — Чарнолуский обожал подобные сравнения. На нем была черная шапочка пирожком и вполне приличное пальто с енотовым воротником. Чуть поодаль — видимо, охраняя его, — стоял красноармеец в недавно введенном обмундировании: серая шинель и ужасный островерхий суконный шлем — рыцарь, но в посконном, суконном варианте.
— И вот сегодня, — говорил Чарнолуский с любимым ораторским жестом — словно выхватывая что-то из воздуха и резко прижимая к груди, снова отбрасывая и снова прижимая, — мы кричим тебе из нашего прекрасного далека: неистовый Виссарион, слышишь ли ты нас? Но нет, он нас не слышит! Он умирает от чахотки, этого бича русской мысли, и взрывная сила его имени такова, что еще двадцать лет о нем упоминают не иначе как шепотом. Мы тянем к нему руки, чтобы пожать его холодеющую руку, и говорим: Белинский, мы слышим, мы видим тебя! Твое дело не пропало! Ликующий народ-победитель называет твое имя одним из первых в пантеоне своих друзей, и сегодня твои памятник осенит собою город, каменные плиты которого сдавливали твою больную грудь!
Ликующий народ-победитель, состоявший из двух девок недвусмысленной наружности, трех толстых баб и стайки мальчишек, с любопытством рассматривавших военный оркестр, жидко похлопал. Проходили и останавливались вислоусые мужчины с внешностью мастеровых, вглядывались в гипсовый памятник и двигались дальше.
— Недолго простоит, — заметил один другому.
— Так то ж временный. Потом медный поставят.
— От ведь делать нечего, — покачал головой первый и плюнул.
Чарнолуский отступил в сторону, оркестр сыграл «Марсельезу», к памятнику вышел Корнейчук. Ять подошел к наркому и робко потянул его за рукав. Красноармеец тут же шагнул к ним; Чарнолуский повернулся к Ятю — и отшатнулся, словно перед ним стоял призрак.
— Вы? — в ужасе спросил он, белея.
Значит, он знает, промелькнуло в голове Ятя; значит, он знает все — и считает меня погибшим вместе с ними.
— Я, Александр Владимирович. Если можно, я просил бы вас… о короткой встрече, минут десять всего…
— Конечно, конечно, пожалуйста! — Чарнолуский постепенно приходил в себя. — Умоляю вас, без этих церемоний. То, что у меня пост, — это же не отменяет старой дружбы… Но что с вами? От вас половина осталась…
— Четверть, — усмехнулся Ять. — Дело мое несложное, я много времени не отниму.
— Да, но когда же? Завтра вечером я отбываю в Москву…
— Завтра днем я пришел бы, куда вы скажете.
— Ах, досада, — завтра я как раз принимаю депутацию от совета петроградских учащихся… Но ничего, ничего. — Тут важно было подчеркнуть свою занятость и при этом не переусердствовать: Чарнолуский ничего не жалел для друзей и не уставал напоминать об этом. — Завтра в три… да, пожалуй, в три. Только там теперь таких церберов выставили — вам, пожалуй что, просто так и не пройти… Я пришлю за вами автомобиль со своим шофером. Нет, нет, не возражайте — так будет удобнее и вам, и мне. Что ж машине простаивать. Куда за вами приехать? Ять назвал адрес.
— Завтра в три, — повторил Чарнолуский, и Ять вежливо отошел. Он еще немного послушал Корнейчука, а потом незаметно ретировался.
Он не верил, что автомобиль будет прислан, — но в половине третьего под окнами его дома на Зелениной зарычал черный лаковый красавец «студебеккер», такой же, какой ровно год назад увозил его на Николаевский вокзал. Водитель живо напомнил ему товарища Викентия — очевидно, большевистское начальство питало слабость к этому типу сознательного рабочего, напоминавшего о том, для кого закрутилась вся эта чехарда с террором, отменой азбуки и расстрелами гимназисток До Смольного домчались лихо; водитель молчал, и Ять не лез к нему с расспросами. Два красноармейца в своих шишаках пропустили машину во двор, в самом Смольном на вахте лежал пропуск, выписанный по всем правилам. В качестве удостоверения личности Ять предъявил билет обозревателя несуществующей «Речи», однако новая большевистская бюрократия бумажкам не верила; красноармеец по внутренней связи потребовал товарища Чарнолуского, объяснил, что к нему на прием явился товарищ без надлежащего удостоверения, и получил разрешение товарища пропустить.
— Четвертый этаж, — с неудовольствием буркнул охранник. В Смольном, во время недолгих наездов в Петербург, Чарнолуский занимал теперь скромный кабинет, в котором прежде обитал товарищ Воронов. Ять сразу узнал это жалкое квадратное помещение; секретаршу Чарнолуский немедленно услал. Он гостеприимно встал навстречу Ятю, однако нельзя было не заметить, что в его движениях и интонациях сильно прибавилось сановитости.
— Добрый день, добрый день. Ну что, где вы? Отчего так давно не обращались? — Прежде, конечно, он сказал бы «не заходили».
— Александр Владимирович, — стараясь не смотреть на него, сказал Ять. — Я пришел просить вас… о содействии. Не можете ли вы мне устроить… я понимаю, конечно, что не имею никакого права вас обременять, и все-таки — нельзя ли похлопотать о моем отъезде?
— Куда вы хотите выехать? — с готовностью поинтересовался Чарнолуский.
— Я хотел бы выехать за границу, — отважился наконец Ять и только после этого поднял глаза на наркома; пришел черед Чарнолуского отворачиваться и избегать прямого взгляда.
— Но почему же так сразу? Я понимаю, конечно, — Чарнолуский ткнул в окно, — что там много чего делается… не так, как хотелось бы. Вам бы в Москву перебраться, честное слово. Тут товарищ Апфельбуам… несколько переусердствовал в закрытии газет и раскрытии заговоров. — Он и тут не мог освободиться от привычки каламбурить в манере провинциального фельетониста. — Но нельзя же за гримасами не замечать… сегодня уже вполне очевидно, что большая часть интеллигенции работает с нами, что рано или поздно, как вот Ильич сказал недавно, — он не мог не подчеркнуть знакомства с Ильичём, — всех Архимедов перетянем и землю сдвинем… Подождите, вы где служите сейчас? Мы подыщем вам нормальную работу, я лично… в аппарате… нуждаюсь в пишущих людях… Надо заново ставить на крыло газетное дело, нам нужны публицисты старого закала, но свободные от предубеждений, — вы подходите идеально!
Чарнолуский собрался уже развернуть перед Ятем сверкающие перспективы нового газетно-журнального дела, однако Ять прервал его:
— Я хочу вам сразу сказать, Александр Владимирович, что воспевать новую жизнь не смогу. Я ни в чем не обвиняю вас лично и всю вашу власть, Боже упаси… но для меня эта новая жизнь началась с убийства двух десятков моих друзей и единомышленников. Это было сделано, конечно, не по чьему-либо приказу, но безнаказанность убийцам гарантировала именно та самая новая жизнь. — Он знал теперь, что надо сказать все; трусости в этом разговоре он уже никогда себе не простил бы. Чарнолуский уставился на него в крайнем изумлении.
— Виноват, вы о каком убийстве говорите? Если Кронштадт, то ведь там не мы стрелять начали…
— Вы прекрасно знаете, что Кронштадт тут совершенно ни при чем. Я говорю об убийстве двадцати человек из Елагинской коммуны, последних, кто там оставался пятнадцатого мая.
— Виноват, виноват, — забормотал Чарнолуский. — Какое убийство? Какой Елагинской коммуны? Елагинская коммуна, сколько помню, благополучно разошлась после неудачной демонстрации и этой… как же ее… свадьбы! Мне об этой свадьбе в свое время Хламида все уши прожужжал — вот, мол, прообраз будущего союза всех писателей, единение во имя культуры… Вы кого имеете в виду?
— Я имею в виду Казарина, — раздельно произнес Ять. — Я имею в виду Борисова, Алексеева, Льговского, Извольского, Краминова, Ловецкого, Горбунова, Долгушова… всех, кто там оставался к утру. Пришли вооруженные люди и положили всех. В коммуне ждали этих людей, но не ждали, что они придут с ножами. Думали — будет обыкновенный разгон.