Образование Русского централизованного государства в XIV–XV вв. Очерки социально-экономической и политической истории Руси - Лев Черепнин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Религиозно-моралистический аспект летописного повествования осложняется определенной политической тенденцией в той его части, где автор говорит о Москве и московском князе Иване Даниловиче Калите. Умалчивая об участии последнего в действиях карательной экспедиции, прибывшей из Золотой орды, летописец пишет: «великыи же Спас, милостивыи человеколюбець господь своею милостию заступил благоверного князя великаго Ивана Даниловича и его град Москву и всю его отъчину от иноплеменник, поганых татар». Из летописного контекста следует, что здесь перед нами не просто молитвенное обращение к господу богу, а определенная политическая формула под религиозной оболочкой. Слова «великий милостивый Спас» указывают на Спасский собор в Твери и олицетворяют Тверское княжество как одну из богом хранимых русских земель. На мой взгляд, в приведенном выше тексте, если сопоставить его с введением к рассказу о тверском восстании, можно уловить примерно такую мысль: бог наказал за грехи русских людей Тверскую землю; тверичи не захотели терпеть этого наказания и восстали; за это их земля еще раз была предана огню и мечу со стороны иноплеменников; но тем самым Тверь искупила грехи русского народа, приняла на себя весь божий гнев, обрушившийся на нее в лице «Федорчуковой рати», и спасла от возмездия всевышнего другие русские земли и прежде всего Москву. В рассматриваемом летописном тексте мы можем вскрыть и религиозную философию, и политическую концепцию. Мы можем найти в нем и осуждение (правда, в спокойно-повествовательном тоне) инициативы народа, учинившего избиение татар, и косвенное (хотя и весьма завуалированное) оправдание действий Ивана Калиты, выступившего вместе с татарскими темниками против своих же соотечественников (о чем прямо вообще не говорится). Наконец, чувствуется защита летописцем своего собственного тверского князя Александра Михайловича от возможных обвинений и со стороны Орды — в противодействии ей (доказывается его непричастность к антитатарскому восстанию и даже отрицательное к нему отношение), и со стороны русских людей — в измене национальному делу (указывается, что он не мог. вынести татарских насилий и ушел в Псков).
Наконец, внимание летописца устремляется на деятельность тверских князей Константина и Василия Михайловичей по восстановлению Твери после татарского погрома. В его повествовании здесь опять звучит мотив о Твери как богохранимом городе, о том, что милость «великого Спаса» распространяется на тех, кто «избыл от безбожных татар» и вернулся «по своим местом». Люди, понесшие наказание и теперь «преставшеот тугы», думают о возведении божиих церквей, «дабы в них молитва опять была»[1628].
Когда и в каких кругах могла сложиться такая концепция восстания 1327 г.? Думаю, что при дворе тверских князей, вскоре после того, как Иван Данилович Калита получил ярлык на великокняжеский стол, а Тверь несколько оправилась от татарского погрома. Политические позиции тверских князей были слабы. Им надо было ладить и с Москвой и с Ордой. Эта политическая неустойчивость нашла отражение и в той оценке восстания в Твери, которая дана в Рогожском летописце и в Тверском сборнике.
Но ценность этих двух памятников летописания заключается в том, что при всей их тенденциозности они воспроизводят наиболее близкую к реальной действительности версию о тверском восстании 1327 г. как чисто народном движении. Указанные летописные памятники довели до нас живой и яркий рассказ современника, полный интересных деталей, позволяющих воссоздать конкретную, социально и политически насыщенную картину антитатарского выступления тверских горожан. Картина эта далеко не укладывается в ту схему русско-татарских отношений, которая создана летописцем, своей жизненностью она разрывает сеть морально-религиозных сентенций, им сплетенных.
В связи с рассказом Рогожского летописца и Тверского сборника о событиях 1327 г. в Твери как народном восстании следует коснуться вопроса о том, какое отражение нашли эти события в устном народном творчестве. Таким памятником устного народного творчества является песня о Щелкане Дюдентевиче, сохранившаяся в четырех вариантах: 1) одном наиболее раннем и наиболее полном («Сборник Кирши Данилова» середины XVIII в.)[1629] и 2) трех сравнительно поздних и сокращенных (запись А. Ф. Гильфердинга 70-х годов XIX в.)[1630]. Лишь в полном варианте песни говорится о деятельности Щелкана в Твери и его убийстве, в вариантах сокращенных конец песни утрачен. А, Д. Седельников предполагал, что песня о Щелкане Дюдентевиче возникла в годы царствования Ивана Грозного, а сюжетом для нее послужили те насилия, которые чинил в Твери в 1569 г. во время похода Ивана Грозного на Новгород шурин царя Михаил Темрюкович[1631]. Но точка зрения А. Д. Седельникова не принята в советской исторической науке и ряд более поздних исследователей (Н. Н. Воронин, И. У. Будовниц и др.), на мой взгляд, совершенно справедливо связывают песню о Щелкане Дюдентевиче с событиями в Твери 1327 г.
Анализ песни о Щелкане Дюдентевиче (в основу которого должен быть положен наиболее полный ее текст, с дополнительным привлечением сокращенных вариантов) убеждает в том, что в ней прежде всего нашло отклик тверское восстание 1327 г., но этот основной сюжет преломился сквозь призму несколько более поздних событий, относящихся уже к началу XV в.
Начальным местом действия, на котором завязывается песня, является Большая орда («А и деялося в Орде, передеялось в Большой»). Поскольку здесь фигурирует Большая орда (очевидно, наряду с какими-то другими ордами, песнею не называемыми), можно думать, что текст песни относится не к XIV, а к XV в., не к моменту наибольшего политического единства и могущества Золотой орды, а ко времени, когда уже нарастали предпосылки для ее распада. Об этом же свидетельствует и образ хана «Азвяка Тавруловича» («Возвяка Таврольевича»), нарисованный в песне с известным сатирическим оттенком: «На стуле золоте, на рытом бархате, на червчатой камке сидит тут царь Азвяк, Азвяк Таврулович, суды рассуживает и ряды разряживает, костылем размахивает по бритым тем усам, по татарским тем головам, по синим плешам». Изображенный таким образом «Азвяк Таврулович» не внушает особого почтения или страха, а скорее вызывает насмешки.
«Царь Азвяк» решил одарить своих шурьев русскими «городами стольными: Василья на Плесу, Гордея к Вологде, Ахрамея к Костроме»[1632]. Ничего не пожаловал он сначала лишь своему любимому шурину (по другим вариантам — «зятюшке») Щелкану Дюдентевичу. Откуда взяла песня эти сведения? Ведь наиболее ранние летописные тексты, касающиеся Чол-хана (Щелкана), ничего не говорят о пожалованиях ханом Узбеком русских городов своим слугам. Вероятно, это какое-то осмысливание русско-ордынских отношений прошлого в свете более поздних событий. Не могло ли найти поэтическое преломление в песне то обстоятельство, что во время нашествия на Русь Едигея в 1409 г. с ним вместе явились из Орды четыре царевича: Бучак, Тегриберди, Алтамырь, Булат[1633]. О четырех шуринах Узбека, отправленных им на Русь, говорит и песня о Щелкане. Можно отметить даже некоторые созвучия имен, фигурирующих в летописи и в песне: Тегриберди — Гордей, Алтамырь — Ахрамей. Мне думается, вполне возможно предположить, что песня поэтически обобщила материал русско-ордынских отношений второй четверти XIV и начала XV в. Это предположение подтверждается и некоторыми дальнейшими наблюдениями.
Песня указывает, что Щелкан Дюдентевич первоначально не получил в дар от хана города на Руси, так как в тот момент, когда хан распределял города, «его дома не случилося, уезжал то млад Щелкан в дальнюю землю Литовскую, за моря синие[1634], брал он, млад Щелкан, дани, невыходы, царски невыплаты». Итак, Щелкан поехал из Орды собирать дань в Литву в тот момент, когда в Орде шел раздел русских городов между ханскими шурьями. Значит, «царь Азвяк» и его приближенные стремятся поживиться и за счет русских и за счет литовских земель. Конечно, перед нами памятник поэтического творчества, непременным элементом которого является вымысел, фантастика. Но и вымысел обычно возникает на основе сплетения каких-то элементов реальной действительности. И в песне о Щелкане, думается, отразился какой-то период в истории Орды, когда она, наступая на Русь, старалась усилиться и за счет ослабления Литвы. Таким периодом было время Едигея, который, по свидетельству русской летописи, натравливал друг на друга Московское и Литовское княжества («…вражду положи межи има…»)[1635].
Картина сбора дани Щелканом в Литве характерна, поскольку она показывает, как в народном сознании запечатлелись те насилия и бесчинства, которые творили татаро-монгольские захватчики на Руси. Щелкан «с князей брал по сту рублев, с бояр попятидесят, с крестьян по пяти рублев; у которого денег нет, у того дитя возмет; у которого дитя нет, у того жену возмет; у которого жены-то нет, того самого головой возмет». Здесь перед нами не только поэтические образы. Здесь ряд бытовых деталей, характеризующих социальные отношения и осознание этих отношений народом. Хотя, говорит песня, с князей и бояр Щелкан брал гораздо большие денежные суммы, чем с крестьян, но вся тяжесть сбора недоимок падала на крестьянство (под этим термином, очевидно, имеется в виду и сельское и городское население), у которого уже ничего не осталось для уплаты татарам. Должникам приходилось продавать в рабство жен, детей, самим отрабатывать долг по выплате дани, становясь холопами.