Жизнь – сапожок непарный. Книга первая - Тамара Владиславовна Петкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну что же ты, как дичок, – выговаривала ему Вера Петровна. – Да посмотри же, кто тут, посмотри…
Однако она не договаривала, кто же именно этот «кто» и «тут»… Я гладила его спину, руки. Он продолжал молчать. Ничего не добившись, ни к чему не склонив Юрика, Вера Петровна, как видно заученно игриво и неоднократно опробованно, обратилась к моему сыну:
– Что же ты меня срамишь? Ну-ну! Ну, покажи тогда, как ты любишь свою маму!
Ещё крепче приникнув к ней, Юрик показал, как любит «свою маму». Она просила ещё что-то продемонстрировать. Но страшные своей правдой слова «покажи, как ты любишь свою маму» набирали и набирали силу. И сын, и она, и всё – отплыло. Тэковцы отошли. Мы остались втроём. Я ещё протягивала к сыну руки, звала его.
– Видите, какой он стал! Вырос? Правда? – оживлённо спрашивала Вера Петровна. – Знаете, он очень любит собак!
Сын смотрел на меня чуть веселее, почти уже без смущения. Но вскоре стал капризничать, запросился домой, и… они ушли. Только издалека, поддавшись на уговоры «своей мамы», повзрослевший, должно быть, необычайно тёплый и нежный мой мальчик помахал мне ручкой.
Меня сотрясало, как во Фрунзе во время суда. Било и било. Я, кажется, ничего больше не хотела. Вообще ничего. Спрятавшись за кулисой, вжималась в холодную стенку. Что-то подобное я именно так и представляла себе. Но происшедшее только что было проще и жутче. Сидя в углу обшарпанной сцены, я точно знала, что сейчас на меня накатит вал ещё более смертоносной боли, которой я не выдержу, от которой захлебнусь. Этот вал уже нёсся на меня, и я, не сопротивляясь, ждала его… Но он почему-то не обрушивался, словно замёрз на взлёте, превратился в лёд. Такое я тоже знала. Так было, когда в блокадном Ленинграде умерла моя младшая сестра Реночка. Боль стала разъедать сердце позже.
Коля, тряся меня за плечи, приказывал:
– Заплачь! Заплачь! Бога ради – заплачь! – и плакал сам.
Более или менее нормальные реакции пришли потом. Вера Петровна, к моему удивлению, сама предложила: если я завтра сумею уговорить бойца вывести меня за зону, она в шесть вечера приведёт Юрика в амбулаторию, и я смогу побыть с ним. Вечером следующего дня я упросила конвоира, пока буду с ребёнком, посидеть в коридоре.
В кабинете, куда меня провела Вера Петровна, свет не горел: «в целях конспирации», как она выразилась. С улицы прямо в окно светил яркий фонарь. На сей раз Юрик сразу пошёл ко мне на руки. Я наконец прижала его к себе, ждала, что Вера Петровна скажет: «Мне надо по делу, сейчас приду!» Но она не уходила.
«Мой маленький, загадочный человек, сын! Мне надо добраться до твоей памяти! Ты не можешь не вспомнить меня!» – наколдовывала, вымаливала я. Юрик затих. Я знала, чувствовала, что вот-вот в нём проснётся то, что не определялось словами, – живая наша нить, связь, в тоске о которой я изнывала, старела. До физической боли, до помутнения рассудка мешало то, что Вера Петровна, не умолкая, что-то говорила, спрашивала. Я уже поняла, что она тараторит намеренно, чтобы разбить возникший в полумраке настрой на нашу с сыном близость. «Это лишнее, это нам не нужно, – отклоняла она мои бедные подарки: лошадь, сшитые мною одёжки. – У него всё есть. Дом ломится от игрушек. А пирожных ему нельзя…» Даже для тактических ходов её тарахтение выглядело перебором. Мне было не до того, чтобы вникать в причины её очевидной нервозности. Я держала на руках своего мальчика, а в коридоре ждал конвоир.
И вдруг с внезапностью урагана Вера Петровна сделала какой-то рывок, выдавила из себя неясный истерический звук и, соскользнув с табуретки, встала передо мной на колени:
– Тамара Владиславовна, отдайте мне Юрика! Вы молоды. У вас ещё будут дети, а я не могу их иметь. Отдайте мне его!
Я всякий знала страх. Такого вообразить не умела.
– Что вы такое говорите? Господи! У вас есть собственный сын. У вас есть ваш ребёнок.
Но ей нужен был Филипп. И потому мой сын был нужен тоже.
Степень её ошалевшего бесстыдства втягивала в какой-то кромешный ужас. Но что-то охранительное, механически ведущее удерживало, не давало мне права на неверное движение. Я заторопилась умерить, утишить опасную силу, которая с таким откровением и цинизмом обнаруживала себя. Надо было всеми силами убедить эту женщину, что я не помышляю о Филиппе. Почему-то я никому, никогда не смогла рассказать о происшедшем в амбулатории. Воспоминание об этом наплывало как кошмар и ввергало в депрессию. Я не могла понять, почему они оба присвоили себе права на всё.
Примерно через неделю, отъехав недалеко от места, где жили Бахаревы, я узнала, что сын заболел. У него нашли корь. Была высокая температура. Я помнила, как сын болел в Межоге. Лёжа в постели, мотал головкой то влево, то вправо; в глазах появлялся первый опыт терпения. Эта картина преследовала меня: сын мечется, задыхается, я нахожусь почти рядом и ничем не помогаю ему. Казавшаяся поначалу бредовой, мысль добраться до сына стала маниакальной. Мне удалось дозвониться до Филиппа и получить разрешение прийти к ним в дом. Упросив своё начальство отпустить меня, я уговорила и конвоира, и мы отправились в путь. Когда мы подошли к деревянному дому, где жили Бахаревы, руки и ноги у меня дрожали. Дверь открыла Вера Петровна.
– Можно войти? Как Юрик?
– Пока тяжело. Идите туда, в спальню, – зло ответила хозяйка.
Юрочка лежал на «взрослой» постели. Затруднённо дышал. Сидевший в кресле Филипп встал:
– Страшного ничего нет. Сейчас ему легче. Сделано всё, что надо. Паника ни к чему.
Вошедшая следом мать Веры Петровны смерила меня лютым взглядом и, поняв, кто пришёл, стала греметь тазами и громко ругаться:
– Нечего впускать в дом арестантов! Освободится, тогда пусть и является!
Как передавала сама Вера Петровна, её старая мать давно грозила меня «ошпарить кипятком или кислотой глаза выжечь». Но боже, каким благом прозвучало сказанное ею сейчас: «Освободится, тогда пусть является». Значит, они говорят об этом, ждут. Встав на колени, я положила голову на подушку к сыну. Он серьёзно и воспалённо смотрел на меня. Я что-то шептала, говорила ему. Вера Петровна стояла напротив. Хозяйка! Вторая мать! Случайно я поймала на лице Филиппа выражение откровенного самодовольства. Ну да: две «его» женщины страдают у кровати его сына… Юрочка вскоре поправился, стал «весёленький», как сообщили они в письме.
* * *
Как-то нас повели на одно