Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 1 - Семен Бабаевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От Усть-Невинской бревна уходили по трем маршрутам: один обоз, растянувшись километра на два, взял курс на Рощенскую и вскоре потерялся в степи; другой двинулся по берегу Кубани — до Родниковской; третий направился на запад, в Белую Мечеть, — великанами лежали желтовато-серые столбы и по зеленям, и по холмам, и по зяби.
Обезлюдели станицы и хутора, зноем и тишиной были охвачены улицы и пустые дворы. Окна во многих домах наглухо закрыты ставнями, на дверях — ржавые, давно бывшие в деле замки.
Лишь изредка можно встретить то древнего старика в тени у плетня, в поношенном бешмете и в кудлатой шайке: сидит старина, горестно опершись на палку, печальные его глаза слезятся, — видно, и его тянет в степь, и он бы ушел за возом, да только ноги уже не слушаются. То в саду забелеет детская головка и тотчас скроется за кустом; то покажется, согнувшись над грядкой, одинокая старуха — и снова ни души вокруг. Все живое из станиц и хуторов перебралось на поля, и там, под теплым весенним солнцем, началась трудная и необычная жизнь людей.
Как будто ничего особенного и не случилось, а Федор Лукич не мог успокоиться. Ему казалось и странным и непонятным: почему именно после этого заседания исполкома одолела его такая тоска, отчего так тяжко и тревожно на сердце?
«Кажется, и заседание было обычным, — думал Хохлаков. — Ну, собралось много людей, не смогли уместиться в кабинете и перешли в зал. Ну, поспорили, резал я, как всегда, правду-матку, критиковал в глаза, не боялся. А что ж тут такого? Кто мне запретит критиковать? Сергей хмурился, ему не нравилось, тоже критику не уважает, но слушал молча. Терпел. А вот Рагулин, старый черт, бесился, перебивал, насмехался, — давно он стоит у меня поперек горла».
Хохлаков вспомнил, как разозлился на Рагулина и сказал, что и сам не поедет на строительство, и лошадей с мельницы не даст, и тут же покинул заседание. За дверью нарочно остановился, прислушался, думал — позовут, но его не удерживали, и только кто-то громко и насмешливо крикнул: «Валяй! Валяй! Обойдемся и без ехида!» С горькой обидой вспоминая об этом, Хохлаков поежился.
«Кто же окрестил меня такой дурацкой кличкой? — думал он. — Сергей? Нет, Сергей такое глупое слово не придумает. А? Кто ж еще — Рагулин, старая бестия!..» И Федор Лукич поморщился, точно от боли…
…Опираясь на палку, Федор Лукич неторопливо шел по берегу речки. Вблизи мельницы устало опустился на камень и задумался.
«Ехид. Значит, ехида. Это я — ехида? Так, так. Дожил. Спасибо, спасибо…»
Грузное его тело сгорбилось, седая, низко остриженная голова опустилась на колени.
«Без меня обходятся. Тридцать годов не обходились, а теперь без меня. А почему без меня?»
Он не находил ответа и безотчетно-грустно смотрел на бугорками бегущую воду. Мельничное колесо шумело, как бы насмехаясь над Хохлаковым, от речонки веяло прохладой, сердце уже не болело, а щемило.
«А без Рагулина не обходятся!»
Ему не хотелось ни о чем думать, а в голову лезли мысли и перед глазами стоял Сергей.
«Значит, что ж, Сергей, за Рагулиным пошел и радуешься?» И ему казалось, что Сергей улыбался, и широкие его брови лезли на лоб: «Тебя не Рагулин обогнал, сама жизнь».
Федор Лукич закрыл ладонью слезившиеся глаза, и уже перед ним не было ни речонки, ни мельничного колеса — мысленно он снова находился на заседании исполкома и сидел за столом как раз напротив Рагулина. После сообщения Сергея Федор Лукич первым выступил в прениях и теперь каялся, потому что речь начал издалека, с полчаса говорил о неуправке в колхозах, о плохих видах на урожай. А Рагулин смотрел на него своими маленькими глазами и хитро усмехался. Эта ненавистная ему усмешка так разозлила Хохлакова, что он стукнул кулаком о стол и сказал, покосясь на Алдахина: «Партия и правительство не позволят растранжиривать колхозные трудодни!» — «Ишь какой стал грамотный! — крикнул Рагулин. — А ты знаешь, какую пользу принесут колхозам эти трудодни? Стыда у тебя, Федор Лукич, нету! Не для чужого дядька стараемся — понимать надо!» — «Ты меня не учи!» Федор Лукич смотрел на речонку и думал: «А еще что же я тогда сказал? Ах, да! Говорил, что посевы надо спасать. И правильно говорил».
Вспоминая выступление Рагулина, Федор Лукич даже слышал его хрипловатый голос. Вот Рагулин снял картуз и ударил им по столу так, что резкий, как пощечина, звук и до сих пор стоял в ушах.
«Тут Федор Лукич пел нам песню, что посевы у нас позарастали бурьяном, что людей не хватает. Пожуриться, да еще и слезу пустить — чего проще! А ты, Федор Лукич, спросил у самих колхозников: желают ли они линию строить? Желают! А раз желают, то и неуправки не будет».
Там, на заседании, Федор Лукич косился на Рагулина и отвечал ему репликами, которые теперь ему почему-то казались и смешными и обидными. Только сейчас он понял, что надо было сказать что-то совсем иное, а что именно — не мог придумать. Ему хотелось продолжать спор с Рагулиным, но мысли в голове путались.
«А ты, Федор Лукич, знаешь, отчего мы затеяли всем людом подымать столбы?»
— Знаю, — угрюмо проговорил Хохлаков, видя, как мимо него проплыла белая утка. — Пошуметь захотелось.
«Нет, ничего ты не знаешь! Себе ж облегчение в труде хотим получить, чтоб силы у нас прибавилось».
— Какой сильно умный! А придется тебе комиссию вызывать да акты на гибель посева составлять.
«Нет, Федор Лукич, этого ты не дождешься».
— Хвастаешься, чертяка старый! — зло сказал Хохлаков и бросил камень в воду.
«Чем тебе тут языком трепать, ты побывал бы у нас на полях да посмотрел, что там делается».
Федор Лукич не знал, что ответить, потер кулаком глаза, хотел больше не думать о Рагулине, но навязчивые мысли не давали покоя, и снова перед ним стоял Рагулин и поглаживал бородку.
— А ты меня не учи! — крикнул Хохлаков, так что гуси, подходившие к реке, подняли головы. — Ишь какой учитель нашелся! Я, может, больше твоего бывал на полях и еще побываю, ежели потребуется.
«А чего ж кричишь: «Караул, посевы погибли! Акты давайте писать! А кто тебе сказал, что посевы погибли?»
— Все люди видят, а тебе повылазило… Нацепил Золотую Звезду и уже ничего не видишь? А за что получил награду? За хлеб! А теперь от хлеба отворачиваешься?
«Ты моей награды не касайся — руку обожжешь! Да и о посевах не печалься — присмотрим!»
— Помяни мое слово — повезешь комиссию.
«Да разве мы затем приставлены к делу, чтобы понятых возить по полю? Дескать, поглядите, люди добрые, какие мы есть заботливые хозяева, об актах своевременно беспокоимся, не зеваем. Так, что ли?»
— Смейся, смейся! — сказал Хохлаков и со злостью плюнул.
«…Нет, Федор Лукич, лично я на это не согласен. Да ежели ко мне явится такая комиссия, то я за свое спокойствие не могу поручиться — так попру со степи, что они и детям своим закажут туда ездить».
— На язык ты герой, а поглядим, что ты запоешь осенью!
Тут Федор Лукич облегченно вздохнул — ему показалось, что теперь-то Рагулину уже нечего сказать, а только сердце почему-то ныло еще сильнее, ломило грудь, а к горлу подкатывался комок острой и обидной боли.
«И что же это такое? — думал Хохлаков. — Кажись, раньше со мной ничего такого не случалось. А может, и случалось?»
Федор Лукич тоскливым взглядом посмотрел на перекат. Там конюх, молодцеватый чубастый парень, поил шестерых лошадей, сидя верхом на гнедом мерине. Конь, низко нагибая голову, пил воду, и передняя нога, немного согнувшись в колене, мелко и нервно вздрагивала. Только Хохлаков взглянул на конюха, как глаза его затуманились, точно их затянуло поволокой: и перекат, и сидевший на коне парень, и слабо согнутая, подрагивающая нога мерина вдруг унесли Федора Лукича в далекую пору молодости, и в памяти воскресло то, что было давным-давно забыто.
Вспомнился кочубеевский отряд, свежий осенний рассвет, мелководная, вот такая же, как и здесь, речонка и в балке хутор Извещательный. В то горячее время Федор Лукич был и молод и вспыльчив, и носил такой же, как у парня-конюха, чуб, и слыл в эскадроне гордым и своенравным юношей. И только он подумал об этом, как перед ним живой картиной встала атака на хутор Извещательный. Только-только рассвело, белела изморозью зеленая трава по низине. Эскадрон подходил к хутору, и командир эскадрона приказал на рысях пересечь речонку на мелком песчаном перекате. Хохлаков, гарцуя впереди отряда, не подчинился командиру и, желая прихвастнуть и показать лихость перед товарищами, пришпорил коня и погнал его напрямик по кустам. Вблизи речонки конь споткнулся, упал на колени, и Хохлаков, не удержавшись, вылетел из седла. Эскадрон помчался вперед, вспенилась, взлетела брызгами вода на перекате, а Хохлаков лежал возле своего коня и не мог подняться.
Гремела земля под копытами скачущей конницы, блестели вскинутые над головами сабли, кто-то хлестнул плеткой с такой силой, что у Хохлакова зазвенело в ушах, и поскакал мимо. И вдруг в эту напряженную минуту по эскадрону прокатился громкий смех, и Хохлаков понял, что это смеются над ним. Постепенно дробь копыт стихла, но уже вблизи хутора в туманном утреннем воздухе пронеслось «у-р-р-ра-а-а-а!», а Хохлаков хватался за дрожащую переднюю ногу коня, который тревожно всхрапывал и косился на своего хозяина. Хохлаков понимал, что бой начался и что хутор будет взят без него, и ему стало так обидно и стыдно, что на глаза выступили слезы, а сердце заныло вот такой же, как сейчас, страшной и тупой болью. Напрягая последние силы, Хохлаков вскарабкался в седло и, не помня себя и только чувствуя тупую боль в груди, во весь галоп помчался в хутор, где уже шел бой.